Изменить стиль страницы

— Да отвяжись ты, репей! — кряхтел тот. — Чего привязалась к семидесятилетнему старику? Никаких секретов, до смерти — четыре шага…

— Да тебя паралич не возьмет. Путного бы человека…

И сбилась, вспомнив, кажется, ни с того ни с сего, прошлую осень. Тогда они три дня кряду засыпали стены, а дождина валил… И, видать, прохватило ее наверху, слегла. К вечеру стало хуже, думала, что умрет, потому и позвала к себе Тихона, который крутился возле «железки»:

— Мертвые не приказывают, а хочется: продай домик, как закончишь, и отвези меня на родину. Приодень прежде, чтоб не стыдно мне людям в глаза… Там не любили таких… — Тихону показалось, что она бредит. — А то дед скажет: это что за оборванка рядом легла? Ленющий народ, голь… Я не помню такой внучки! — бредила она. — Я знаю: и мертвую не простит за такую нищету. А ведь как обидно, как обидно — всю жизнь работала, а ничего не имею, даже приличного платья… На день похорон… Позорище какой… срам… Не топи больше, не топи… Ты меня сожжешь…

Тихон приподнял крышку подпола над головой и вынырнул, как из проруби. На дворе бродил дождь, по-стариковски ворчливый и неопрятный. После того как Тихон прибежал в диспетчерскую гаража и позвонил по ноль-три, прошло два часа… Через два часа прикатила «скорая». А через два дня Клава встала на ноги и еще злее, упрямее налегла на работу. Умирать больше не хотелось, умирать в нищете, когда тебе и пятидесяти нет…

— Щеки у тебя, дядя Миша, скоро лопнут, — вернулась она к разговору со стариком. — Вот помянешь мое слово, когда лопнут.

— Да отвяжись ты, нечистая сила! Без тебя руки разбегаются по сторонам, не соберу никак.

— Нет, признавайся: витамин в ней, в проклятой сивухе, что ли?

— Да ну, язви тя! — отбивался старик. — Не до шуток. Голова закисла, как параша.

— Слышу, слышу запашок.

— И тут гудит, под ребром. Как будто петух долбит по мерзлому, язви тя!

— Петух? — переспросила та. — А говорил, что будильник.

— И будильник…

— Бог бы тебя любил! — хохотала она, навалившись на стол. — Что ты, изробился, что ли? Отвоевал на войне и в пожарку зарылся… Провалялся там на шлангах, работник хренов… Сколько лет? Тридцать?

Старик по-прежнему стоял у порога, не решаясь шагнуть к столу, чтоб присесть. Она сидела вполоборота к нему.

— Пенсию почему не требуешь, фронтовик? — более с обидой, чем с укором взглянула на старика. — И квартиру бы дали без очереди, всем фронтовикам теперь льготы, а ты лежишь в своей бичарне, как тифозник, догниваешь. Давай я куда-нибудь напишу, а? — не отступала она. — Помогу тебе… Знаешь, куда пишут такие, как ты?

— Некогда пока… Вот отмоюсь, язви тя, тогда уж двину. Приду и скажу: принимайте, граждане, бывшего фронтовика! Прибыл за пособием… Десять лет не получал, копил, чтоб забрать все сразу. Вот рюкзак…

— Тебе же добра желаю, — обиделась Клава. — Чего кривляешься? Время ума копить.

— Что ты! — испугался тот, и заморгал глазами, не зная как загладить свою дурацкую выходку. — Разве я против? Как прикажешь… Я всегда готов выслушать разумный совет.

— Вот и не позорь свою седину, хотя бы заслуженную ее половину, — поправила она. — Иди сторожить автопарк. Старушки вон сидят, ручки сложат, ну, как на горшках, а зарплату получают по восемьдесят рублей. Где ты возьмешь восемьдесят рублей?

Старик, соглашаясь с ней, кивал головой. Потом он нагнулся над мешком и зубами попытался развязать узелок на горловине. Будто кланялся, посверкивая матовым бельмом… Веревка поддалась, и старик запустил в мешок свою длинную руку, достал оттуда шапку.

— Гляжу, — пояснил он, — шапка, а кондыря нет. Собаки, что ли, отгрызли, язви их.

Старый, вышарканный каракуль и пара цигейковых воротников, которыми смог разжиться сегодня старик, обходя микрорайон, обещали всем своим видом рубля четыре-пять. Большего он не желал. Но какое-то рабское сомнение, возникшее от сознания полнейшей зависимости, сбивало его с толку: а вдруг не возьмет? Даже руки дрожали, как будто он не нашел эту цигейку, а украл… Старик выглядел жалким. Пропитанное жгучею вонью пальто стояло на нем стоймя, как войлок, едва обозначая грузную фигуру.

— Сколько просишь? — поинтересовалась наконец хозяйка, доставая кошелек с деньгами из кармана, прихваченного булавкой.

— Пятерку, думаю… — отозвался тот. — Воротники неплохие. Один к одному, язви тя.

— Бери пятерку, — согласилась она. — Но вот о чем умоляю: не покупай винища, а забеги лучше в продуктовый магазин. Жрать тебе надо, а не пить всякую заразу…

Она всегда поражалась тому, что прежде, в трудные годы, люди без всякого стеснения мечтали вслух о сытном столе, а теперь вроде бы можно, если захотеть, сносно питаться, так опять аппетит пропал. И что ты поделаешь с таким народом!..

— Шел бы хоть, говорю, валенки подшивать, — продолжала она. — Сапоги ремонтировать, как эти… в будках! Не такие красавицы, да чистят обувь. А ты! Вон какой лось, под потолок… И от старух бы отбою не было, сошелся бы с какой-нибудь бабкой.

— Валенки никто теперь не носит… Сложность кругом.

— Ох, горе! — вздохнула хозяйка. — И вправду говорят: к старости ума не остается…

Она не договорила, оглянувшись на стук в дверь. Еще раз постучали.

— Входите же! Кто там такой культурный? — отозвалась хозяйка, насторожившись.

В распахнутую дверь вошла пожилая, но свежая еще женщина. Она была в старомодной жакетке из черного плюша.

Старик вдруг засуетился, поправил на голове шапочку и, пятясь за дверь, вывалился на веранду. Во дворе затявкали собаки…

— Спугнула опять жениха! Ну, Харитоновна, — улыбнулась гостье Клава, — я тебя ремнем отстегаю! Сниму с Тихона и выпорю.

— Одной покойней в тысячу раз, — ответила та, усмехнувшись. — А тут что? Вшей разводить? Да ну их!

— Не спеши, — подумай… Такого ведь старичину во всем городе не сыщешь. Отмой, отскобли да одень — и хоть верхом поезжай к дочери в гости… Все равно они не катают тебя в собственных «Жигулях». Смелей держись, молодуха.

— Хватит тебе… Шутковать — не шишковать, — распахнула жакетку Харитоновна. Эти проклятые «ш» и показали, что рот Харитоновны давно уже наполовину опустел. Свежесть лица, ладность фигуры и старческий провал рта. И крепкая, и свежая, и бодрая, но — старуха…

Теперь они сидели рядом, внешне даже похожие друг на друга, как двоюродные сестры. Сидели молча. Хозяйка прислушивалась к каждому шороху во дворе, точно кого-то поджидала, но ожидаемый не торопился — один Тихон бродил по ограде и не знал, чем ему заняться. Она, возможно, его не видела, но чувствовала — по запаху, что ли, как не видят, но чувствуют кошки.

И дверь не открывалась.

«Да что же я беспокоюсь, — молчала хозяйка. — Забиваю этим беспокойством каждую клеточку, каждую жилку… Он ведь, если приедет, постучит в окно. Подскочишь, бывало: напугал, чертенок!.. Пугливая какая…»

И тихо, как родничок, ворковала Харитоновна. Будто боялась спугнуть ее думку.

— Ты, Харитоновна, посиди пока, — поднялась вдруг хозяйка, — а я сбегаю — теленочка посмотрю. Какой-то он вяленький у нас, бескровный. Не знаешь — почему?

— Все они бескровные, — ответила старуха. — Сорок лет с ними провозилась… Попервости все такие; зато после, как наберутся силенок — и хвост трубой. Не догонишь.

— Все равно тревожусь, свой же… — не поверив опытной телятнице, она отрезала от буханки ломоть и с пахучим мякишем в руке вышла за дверь. Харитоновна не осудила хозяйку, но ей, вырастившей за свою долгую колхозную жизнь, может быть, десятки тысяч голов молодняка, была непонятна такая хлопотливость.

— А, пускай бегают, — махнула она рукой. — Посля привыкнут, поймут, что скорее боров падет, чем молочный теленок. Нет, этого не свалишь.

Харитоновна, прокуковав с недельку в пустом домике, не выдержала одиночества и отправилась знакомиться к соседям через дорогу. А когда познакомилась с ними да посидела за чаем, да наговорилась досыта, то поняла: с такими ей легко будет водить дружбу. Она к ним привязалась сразу. По крайней мере не ощутила никакой разницы между теми, с кем прожила в деревне, и этими, городскими жителями. Будто и не переезжала вовсе с онемевшей от страха душой в этот город. Переехала, а он оказался такой же деревней: та же грязь, те же люди, даже скот и залитые навозной жижей колеи были теми же. Точно и не переезжала никуда, не лопотала, сидя на узлах, как наседка.