замке? Если так, оторви все слова, кроме слова "ДА", и душа моя будет

всегда благословлять тебя». С какой чистой радостью получила я в ответ

драгоценное короткое слово!

Приготовление следующей записки, излагающей весь мой план, было

долгой работой — и с каким тревожным сердцем приступила я к ней! Выразить

суть дела в немногих словах, сделав ее понятной для простого ума, — было

задачей нелегкой. Наконец я осуществила ее следующим образом:

«Великодушный друг, сговорись с тем, кто стоит на карауле у двери моей

дочери, когда ты стоишь у моей, и я поделю между вами драгоценности,

которые имею, из которых ты видел лишь самую малую. Заметь форму ключей у

Дэнлопа и купи много похожих на них, но разной величины, чтобы из них

выбрать подходящие. Также добудь два солдатских плаща, чтобы мы могли

миновать ворота без помех. Если сумеешь раздобыть нужные на это деньги,

потрать их безбоязненно: я сделаю тебя богатым, как только двери наши будут

открыты. Дай мне соединиться с дочерью, проводи нас к воротам — и мы обе

будем молить Всемогущего благословить то богатство, которое с радостью

оставим в твоих руках».

Отправив эту записку, я стала ждать решающего часа в тревожном

нетерпении и едва решалась поднять глаза на Дэнлопа из опасения, что он прочтет

в них нечто такое, что возбудит его подозрения.

Что будет со мной и дочерью, когда мы покинем замок, я пока решить не

могла, но утешала себя надеждой на то, что у нас будет преимущество в

несколько часов перед нашими преследователями и мы успеем добраться до

Лондона, где будет нелегко задержать тех, кто был заточен без суда и

следствия. Однако у меня возникло еще одно, не менее серьезное опасение. Что,

если солдаты окажутся нечестными? Вознаграждение, которое они получат,

покажет им, чем мы располагаем, и наша жизнь окажется в опасности. Но

положение мое было столь отчаянно, что даже это вполне правдоподобное

предположение не заставило меня ни на минуту поколебаться.

Назначенное время приближалось, и я получила еще одну записку:

«Будьте готовы, когда все стихнет. Все приготовлено, если только подойдет хоть

один ключ. Мой товарищ и я должны будем уйти вместе с вами — ради своей

безопасности, но также и ради вашей».

О, как забилось мое сердце при этой счастливой вести! Моя слабость, моя

хромота — все было забыто. Материнская любовь и привычный страх,

казалось, придавали мне сверхъестественные силы.

Когда настала решающая минута, я опустилась на колени и вознесла к

Небесам мольбу о помощи. Ах, она не осталась тщетной, так как первая же

попытка стражников увенчалась успехом. С щедрой готовностью я протянула

каждому его долю награды. Оба приняли ее с чрезвычайным

удовлетворением и, попросив хранить полное молчание, заперли двери и повели меня в

дальнее крыло здания. На пороге покоев моей дочери они подали мне плащи,

о которых я просила, и согласились ждать, пока мы не будем готовы.

Нежный трепет, ведомый лишь матерям, охватил мое сердце, сообщая сладость

ожиданию, когда я бесшумно пробиралась через темную комнату к двери

другой, откуда падал свет, но, опасаясь внезапным появлением испугать дочь,

я помедлила на пороге. Каково же было мое изумление при виде веселой,

роскошно убранной, ярко освещенной комнаты! Поначалу мне подумалось, что

под влиянием тревоги я испытала обман зрения, но тут же я поняла, что

чувства не обманывают меня, когда взгляд мой остановился на дочери, которая в

изящном наряде лежала на кушетке, погруженная в сон. Рядом с кушеткой

находился письменный столик со всеми необходимыми принадлежностями и

на нем лежало письмо, на которое, как видно, она отвечала, прежде чем

уснула. Мертвящий холод и ощущения, не выразимые словами, вызванные у меня

этой странной картиной, заслонили собой самые пылкие чувства, диктуемые

природой. С чувством отчужденности и ужаса я стояла в дверях,

прислонившись головой к косяку, пытаясь одолеть боль и смятение души и, собравшись

с силами, осознать то, что предстало моим глазам. Она была по-прежнему во

власти сна, которого мне самой не суждено было более знать, но я утратила

желание будить ее, бежать, увы, даже жить далее. Наконец, медленно,

неверными шагами я подошла к столу и, схватив сразу оба письма, упомянутых

мною, казалось, прочла в них свою судьбу. Подпись под первым письмом

делала чтение его почти излишним:

«Еще несколько дней, всего несколько дней, прекраснейшая из женщин, и

я смогу исполнить любое Ваше желание, все идет как должно, так не мучьте

же меня, требуя невозможного. Сердце Вашей матери непреклонно

враждебно ко мне, так было всегда, и я не решусь ни довериться ей, ни оставить Вас в

обществе особы, столь предубежденной, до той поры, пока закон не

расторгнет ненавистный мне брак и король не даст согласие на мой союз с Вами. Я

живу лишь этой надеждой, она поддерживает меня в долгой, томительной

разлуке. Почему зовете Вы тюрьмой мирный дом, укрывающий Вас? Весь

мир представляется тюрьмой тому, кто с радостью видит лишь утолок его,

где обитаете Вы. Завтра я сумею отлучиться на час, чтобы провести его с

Вами, — улыбнитесь же этому часу, моя любовь, и осчастливьте приветливостью

преданного Вам Сомерсета».

Каким многочисленным и разнообразным несчастьям подвержено сердце

человеческое? Из всего их многообразия, что я познала до сей поры, ни одно

не могло сравниться с этим несчастьем. Моя оскорбленная душа отшатнулась

даже от той, кому отдана была вся моя любовь. Лицемерие, основа всех

пороков, прокралось в ее сердце под именем любви и погубило добродетель в ее

весеннем цветении. Со страхом обратилась я к ее письму, дабы положить

конец своим сомнениям.

«На какое нескончаемое одиночество, на какие страдания Ваша любовь,

милорд, обрекает меня! Напрасно пытались бы Вы занять в моем сердце то

место, что всегда должно принадлежать родительнице, столь заслуженно

почитаемой и боготворимой. Но Вы повторяете "завтра", все время — "завтра" —

увы! — этот день может уже не наступить... Вы считаете, что я мнительна, но

Вам неизвестно, как странно усиливается моя болезнь, каким острым и

мучительным становится страдание... О, если бы я могла хоть на миг склонить

пылающую голову на грудь матери! Вчера Кэтрин дала мне выпить какого-то

снадобья... не знаю... может быть, я грешу против нее, но с тех пор я словно

не в себе. Сотни мрачных образов осаждают мой ум, воображаемые

колокола наполняют слух мой похоронным звоном, мне представляется, что я

умираю. Вы, возможно, посмеетесь над моей слабостью, но я не могу одолеть ее...

Если мое предчувствие верно, освободите мою мать, молю Вас, и навсегда

скройте от нее...»

— Ах, что же? — вскричала я в нестерпимой муке, ибо на этой

неоконченной фразе обрывалось письмо. Негодующее презрение, страх неизвестности,

скорбь боролись во мне, сотрясая мое тело так, словно мир рушился вокруг.

Из всех страшных впечатлений, осаждающих мой разум, одно,

одно-единственное подтверждало мои чувства. Моя несчастная девочка действительно

умирала: исхудали и ввалились ее щеки, которые еще недавно цвели

румянцем; ледяные пальцы смерти уже коснулись ее висков; в глазах, медленно, с

трудом открывшихся, когда сраженная горем мать рухнула на пол подле нее,

более не было ни жизни, ни красоты, ни блеска... О, если бы душа моя

покинула меня вместе со стоном, исторгнутым этой ужасной уверенностью!.. Она

слабо вскрикнула и застыла в неподвижности. Нежность, однако, скоро

одержала верх над всеми остальными чувствами. Молча я сжала ее в объятиях, и