улыбалась заботам, в которые я погрузилась, чтобы убрать и украсить ее к

завтрашнему торжественному представлению. Помня, однако, что король рабски

привержен ко всем внешним условностям, я сочла нужным придать

дополнительный блеск ее красоте всеми доступными богатству средствами. Одев ее во все

черное, я вызвала бы у Иакова лишь самые печальные мысли, поэтому я

решила несколько скрасить ее траур прихотливым изяществом. Лиф ее платья

черного бархата, открывающий грудь на французский манер, с полукруглым

воротником из роскошного кружева превосходно подчеркивал ее стройную

талию и белизну кожи. Нижняя юбка из белого атласа внизу заканчивалась

фестонами черного бархата с густой серебряной бахромой. Более широкая

верхняя юбка со шлейфом из серебристого муслина с черной вышивкой

ниспадала поверх атласной и через равные промежутки была поперечными

складками собрана к талии жемчужными нитями, а книзу оттянута зубцами

под тяжестью черной бисерной бахромы и граненых алмазов. Широкие

рукава из того же серебристого муслина были стянуты у локтей нитями ониксов с

гранеными алмазами, оставляя руки открытыми и лишь украшенными на за-

пястьях такими же браслетами из ониксов и алмазов. Ее пышные

каштановые волосы, природными кудрями ниспадавшие ниже талии, не нуждались в

украшениях, но, не желая тщеславно выставлять их напоказ, она надела

белую атласную шляпу с узкой тесьмой черного бисера и пышными перьями.

Этот великолепный наряд, на украшение которого пошли драгоценности,

унаследованные ею и от отца, и от Ананы, по счастливому совпадению,

оказался моей Марии более к лицу, чем все ее прочие наряды. Любящее

материнское сердце предвкушало впечатление, которое она непременно должна

была произвести на своего дядю, и на ее сияющей красоте основывало свои

счастливейшие надежды.

Ах, кто бы мог подумать, что этот блеск и великолепие предшествовали

самым бедственным минутам в моей жизни, что бесчеловечный тиран

предоставил рукам несчастной пышно украсить событие, которое ей потом

предстоит горько оплакивать до конца дней.

В назначенный час за нами приехала закрытая карета в сопровождении

подобающей свиты, и поскольку король пожелал, чтобы я не брала с собой

собственных слуг, я беспрекословно повиновалась и даже ни словом не

обмолвилась о том, куда направляюсь. Мы ехали долго, но я, погруженная в

размышления о предстоящей встрече и о своей милой спутнице, не

чувствовала, как идет время. Моя дочь наконец заметила, что дорога оказалась

длиннее, чем она ожидала. Я выглянула в окно кареты, но было слишком темно, и

я лишь смогла разглядеть, что свита наша увеличилась. Я окликнула слуг, и

один из них, подъехав ближе, на мой вопрос почтительно ответил, что король

задержан делами в Лондоне, куда они и спешат по его приказанию. Ответ

успокоил нас, и я попыталась вернуть потревоженные мысли в обычное русло,

обратившись в беседе к нашим планам на будущее. Однако мы ехали с такой

быстротой, что должны были, как мне казалось, уже приблизиться к

Лондону, когда я вдруг увидела, что мы проезжаем совершенно незнакомую

деревню. Мое удивление возросло, когда дочь вдруг порывисто обняла меня и, не

сразу поняла ее слова — при свете, падавшем из окна одного из домов, она

увидела, что нас окружают вооруженные солдаты. Не успели мы оправиться

от вызванной этим тревоги, как по внезапному подъему дороги и гулкому

стуку копыт поняли, что проезжаем подъемный мост, после чего карета

остановилась. Выйдя из кареты, я обвела взглядом просторный и мрачный

внутренний двор, где на расстоянии друг от друга стояли несколько стражников, но

не было ни огней, ни пышного убранства, ни слуг — ничто не указывало ни на

королевский визит, ни на жилище королевского фаворита. Мрачные

переходы, по которым нас повели, более приличествовали тюрьме, чем дворцу.

Когда мы оказались в пустой комнате, чудовищная, несомненная истина

открылась мне, и, молча проклиная свое вопиющее легковерие, я увидела, с ужасом

увидела все его неотвратимые последствия.

Офицер, сопровождавший нас, подал мне пакет, который я приняла как

свой приговор, но не попыталась открыть. Надежда, страх, любопытство —

все живые естественные побуждения были уничтожены мгновенной уверенно-

стью, и последовавшее затем оцепенение было опаснее и страшнее самого

безудержного взрыва страстей. Моя дочь, испуганная этой неподвижностью

отчаяния более, чем жестоким и неожиданным поворотом событий, бросилась

к моим ногам.

— О, не молчите, матушка, говорите со мной! — воскликнула она. — Не

поддавайтесь безнадежности, что написана на вашем лице, не отягчайте для

вашей бедной Марии ужас этой минуты!

Я обратила на нее невидящий взгляд, но природа вновь обрела надо мной

свои права, ласковой рукой тронув сердечные струны, и те слезы, в которых я

отказала своей судьбе, пролились щедрым потоком над судьбой моей дочери,

такой молодой, такой прекрасной, такой невинной, такой благородной — как

мне было не оплакивать ее? Без сомнения, лишь эти материнские слезы

спасли мой разум в ту минуту, когда все грозило сокрушить его. Мария взглядом

испросила моего позволения вскрыть пакет и, вздрогнув при виде бумаги,

содержащейся в нем, поспешно вложила ее в мои руки. Одного взгляда было

довольно, чтобы узнать клеветническое заявление, которое коварный Бэрли

обманом вынудил мою сестру подписать, когда удерживал ее пленницей в

Сент-Винсентском Аббатстве. Посылая его мне, король лишь усугублял

преступную обиду, так как представленных мною доказательств было довольно,

чтобы опровергнуть сотню таких неубедительных фальшивок, но на меня оно

подействовало благотворно, ибо ничто иное не смогло бы так мгновенно

вырвать мой дух из холодного и мрачного оцепенения, которое с каждой

проходящей минутой, казалось, делалось необратимым.

— Бесстыдный варвар! — вскричала я. — Тебе мало заключить в тюрьму

гонимую дочь королевы, имевшей несчастье подарить тебе жизнь! Ты

тешишься тем, что глумишься над ее памятью и оскверняешь прах ее! О, эта бумага,

сочиненная и сохраненная мне на погибель! Каким редкостным случаем

пережила ты те намерения, которым должна была послужить? Ты сохранилась

для гибельной цели, предвидеть которой не мог даже твой презренный автор.

Но что значит это единственное свидетельство, стремящееся опровергнуть

права, в справедливости которых все представленные мною доказательства

не смогли убедить жестокого и вероломного тирана, закрывшего свое сердце

для доводов разума, добродетели и природы? Погрязший в себялюбии,

гордясь своей ловкостью в ничтожном искусстве обмана — презренном в любом

обществе, но позорном в высшем, — он низко подсмотрел благородные

движения моего сердца и из них выстроил для меня гибельную ловушку. Но что

говорить обо мне? Не все ли равно для той, что не желает более жить, где —

судьбой или ее самовольными исполнителями — ей назначено умереть? Лишь

за тебя, дитя мое, за тебя одну моя душа полнится невыразимой мукой.

Несмышленым младенцем ты была спасена от неволи, забвения и безвестности;

был момент, когда, казалось, судьба готова была вернуть все, что должно

принадлежать тебе по праву рождения; и вот — слабая, доверчивая,

несчастная мать становится помощницей жестокого негодяя, решившего заживо

похоронить тебя и уничтожить всякий след, всякую память о наших дорогих и

прославленных предках. Без имени, в бесчестье, твоя цветущая юность

должна увянуть в неведомой тюрьме, оплакиваемая твоей матерью, которая

никогда не сможет простить себе ужасной ошибки, порожденной любовью. Я