знала, что король злобен, низок, хитер, и все же безумно отдала в его

предательские руки все, на чем могли основываться наши надежды, более того — наше

оправдание...

— Выслушайте теперь меня, моя дорогая, моя глубоко почитаемая

матушка! — воскликнула моя милая дочь, орошая мои руки слезами благоговейной

любви. — Увы, природный ход вещей переменился, и я вынуждена сделаться

наставницей. Вспомните правило, которое вы глубоко запечатлели в моей

душе: человеческая злоба напрасно будет пытаться причинить нам несчастье,

если только наши собственные неуправляемые страсти не помогут ее

коварным усилиям. Так будем уважать даже ошибку, если она проистекает из

добродетели. Не доверившись королю, мы бы заслуживали быть отвергнутыми

им. Так предоставим же ему постыдную честь отобрать у вдовы и сироты их

последнее сокровище и посмотрим — что он вынужден был оставить нам.

Разве утратили мы способность смотреть равнодушно на королевский престол и

даваемые им обманчивые блага — даже из безвестной тюрьмы, куда заточил

он нас своею властью? Разве утратили мы право с гордостью обращать взор в

свои сердца, не находя там ничего, что было бы недостойно нашего

Создателя и нас самих? Что до великолепия имени, которого он несправедливо

лишил нас, то стоит ли о нем сожалеть, когда своей жизнью он бесчестит это

имя? По счастью, никакая заветная цель не связана с обретением этого

имени — значит, никакая надежда не загублена утратой его. Разве не вы

повторяли мне, что благородный ум в себе самом находит все для себя необходимое?

Так поднимемся над жизненными невзгодами: время скоро успокоит наши

души, разум примирит нас с трудностями, а религия возвысит над ними. Так

не печальтесь же обо мне, дорогая моя матушка, — заключило мое

сокровище, ласково улыбаясь сквозь слезы. — Для меня никогда не будет тюрьмой то

место, где находитесь вы, и несчастной та судьба, которой обязана я вашей

любви.

О, добродетель, как величаво твое явление, когда тебя возвышает

великодушие! Когда я увидела, как стойко переносит бурю этот полураскрытый

бутон, я устыдилась того, как сама поникла перед ней. Услышав, как моя дочь

со спартанским мужеством применяет к своему положению те благородные

правила, что я старалась — и не напрасно — запечатлеть в ее душе, могла ли я

не извлечь пользу из тех принципов, что сама внушила ей? Из моего

восхищения ею родился тот чистый и возвышенный героизм, что мгновенно

побеждает человеческие слабости, смиряет бурные страсти и, даря нас ясным

пониманием своей судьбы, позволяет бороться с нею.

Тут я припомнила, что, с любовной гордостью украсив наряд дочери всеми

ее драгоценными алмазами, я — сама о том не ведая — собрала огромные

средства для подкупа наших тюремщиков; они же не могли предположить,

какими сокровищами мы располагаем, так как по причине холодной погоды

я закутала дочь в просторный плащ на меху. Я поспешила сорвать с ее

роскошного платья самые дорогие из украшений и спрятать их. Ах, с каким

трудом я удерживалась от слез, как болело мое сердце при воспоминании о

чувствах, с которыми я наряжала и украшала ее!

Едва успели мы принять эту благоразумную меру, как вновь появился

человек, о котором я уже упоминала. Он был молод, недурен собой, имел вид

честный и почтительный, что несколько расположило меня к нему, даже

несмотря на все неблагоприятные обстоятельства, сопутствующие нашей

встрече. Наши лица в эту минуту были спокойны, наши решения приняты.

Пришедший, казалось, был удивлен и этой переменой, и красотой моей дочери,

чей роскошный, хотя и являвший взору некоторый беспорядок, наряд также

привлек отчасти его внимание. Он был польщен нашей вежливостью и

заверил нас, что будет рад предоставить нам все удобства, совместимые со

строгими распоряжениями короля, а сейчас, с нашего позволения, познакомит нас с

нашим новым жилищем. Достав ключи, он отпер двойные двери в дальнем

конце помещения, в котором мы находились, и провел нас в опрятную и

весьма просторную комнату. Хранение ключей, как он сообщил, поручено было

ему одному, поэтому, если склонность или потребность побудит нас перейти в

другой покой, стоит только тронуть указанную им пружинку, как он тотчас

явится и отопрет дверь, разделяющую комнаты. Цель этих

предосторожностей была очевидна: они исключали для нас всякую возможность привлечь на

свою сторону кого-нибудь из женской прислуги, так как все хозяйственные

обязанности должны будут исполняться в одной комнате, пока мы будем

находиться в другой. Не дозволено ему было и снабдить нас бумагой, пером и

чернилами. Так как удобство помещения и почтительность стражи

указывали на некоторое внимание к нашему благополучию, и весьма основательные

предосторожности были приняты, чтобы исключить любую возможность

побега, я поняла, что исходит это не от короля, а от его хитроумного фаворита.

Наши расспросы были прерваны появлением двух слуг, накрывших стол к

изысканному ужину, но ни я, ни дочь к нему не притронулись. Намереваясь,

однако, узнать как можно больше от нашего стража, прежде чем его сменит

другой или подозрения заставят его замолчать, я осведомилась, как зовется

замок и кто им владеет, но он объявил, что на эти вопросы вынужден

отказаться отвечать. По виду его я тем не менее заключила, что была права в

своих предположениях и что он исполняет приказания Сомерсета. Изощренное

коварство, с которым тот предложил сам представить меня королю и даже

оставался рядом со мною в то время, как по его воле должна была

совершиться моя погибель, вполне отвечало отзыву принца Генриха об этом

недостойном фаворите, хотя я и не усматривала в своих поступках ничего, что могло

бы побудить его заживо похоронить нас подобным образом, если только

наша привязанность к несчастному царственному юноше не была сочтена

преступлением.

В галерее, ведущей к нашим покоям, я увидела часового, отделенного от

наших комнат крепко запертыми двойными дверями, и мне ясно представи-

лась полная невозможность любых попыток вырваться на свободу. Я

пожелала тотчас же удалиться в спальню, где, впрочем, не надеялась найти ни покоя,

ни отдыха.

Поднявшись поутру, я прежде всего обследовала окна и вид,

открывающийся из них. Окна были забраны такой частой решеткой, что я убедилась —

как ни удобно наше жилище, это все же тюрьма. Наши комнаты

располагались вдоль одной стороны квадратного двора, который обступали старые

здания, возможно, бывшие некогда казармами, но теперь явно пустующие. По

условленному сигналу явился Дэнлоп (таково было имя нашего стража), и мы

перешли в другую комнату, где был приготовлен завтрак. Там же оказались

сундуки со всяческой одеждой, и Дэнлоп посоветовал нам привыкнуть к

мысли, что остаток жизни мы проведем в заключении. Отказываясь смириться, я

потребовала ответа, чьей властью он это делает. Он предъявил приказ,

подписанный королем и обязывающий его строго охранять нас и не допускать,

чтобы мы писали или получали письма и поддерживали какую бы то ни было

связь с внешним миром. Пока он говорил, я пристально изучала каждую

черту его лица, но на нем была так явственно написана верность долгу, что я не

отважилась на попытку подкупить его, тем более что при неудачной попытке

он сообщил бы об имеющихся у меня средствах и я бы моментально

лишилась их.

Прошло всего лишь несколько утомительно однообразных дней, и мои

надежды угасли, я пала духом. Увы, разум мой не обладал более живой

пылкостью и неистощимым запасом молодости — расцвет его миновал, пыл угас.