В спальне очень большая, широкая, купленная по случаю кровать с металлической панцирной сеткой, покрытой нетолстым тюфяком. В углах под потолком деревянные ангелы – купидоны с бледно-синими крыльями и розовыми лицами, посеревшими за последние 150 лет.
В углах стен резные апостолы – высокие, худые, деревянные, спокойные, покрашенные.
На стене увеличенное фото печального, очень выразительного негра.
Одинокого негра.
Телефон звонит редко.
Эйзенштейн работал над историей советского кино; рукопись сохранилась.
Комнаты убирала, обед, очень жирный, очень тяжелый, готовила тетя Паша, которая служила у Эйзенштейна давно.
У нее были свои вечные кулинарные правила. Эйзенштейн обед не мог перемонтировать.
В том же доме, рядом с Эйзенштейном, жили кинематографисты.
У Эйзенштейна около батареи отопления лежал гаечный ключ. Условлено, что когда у Сергея Михайловича опять случится сердечный приступ, то он или тетя Паша постучит гаечным ключом по паровому отоплению. Тогда придут люди.
В ночь с 10 на 11 февраля труба отопления загудела. Поднялись наверх. Постучали сильно, но слишком поздно.
У Сергея Михайловича был уже не первый инфаркт.
Он имел слабое сердце с незарощенным отверстием между левой и правой стороной сердца. Детей с таким сердцем называют «синюшными». Сергей Михайлович прожил с таким сердцем пятьдесят лет. Сейчас преодоление этого прирожденного бедствия – простая операция.
На столе с разложенными книгами лежала страница последней рукописи Эйзенштейна. Он писал очередное исследование. Одна строка на листке изломана и перешла в запись:
«Здесь случилась сердечная спазма. Вот ее след в почерке».
Внизу страницы написаны слова, которые не напишешь, не умирая.
Написано: «Мать-Родина…»
Мне говорили тогда, что радио было включено. Он что-то слушал и писал, преодолевая болезнь и одиночество.
Предпоследний инфаркт случился с ним, когда он танцевал на товарищеском вечере с Марецкой, танцевал весело, как в молодости.
На столе лежали рукописи о любви Пушкина.
Эйзенштейн писал о Пушкине, о Гоголе, о цвете.
Очень трудно, невозможно писать о ненужности, о преждевременной смерти. Пока пишешь, кажется, что человек еще жив, дышит в горе.
Да, он написал на последних листах:
«Мать-Родина».
Он принес ей не только слово и цепь сплетенных движением рисунков, он принес мысль, новое представление о жизни, новые дороги мимо старых истоптанных и дальше их.
Знал русское искусство, архитектуру, живопись, поэзию, предчувствовал будущую архитектуру, знал живопись Франции, Испании, обновил в сознании человечества искусство Мексики, расширив словарь художественного мышления на целый материк.
В Мексике, истертой пустынями, утыканной заводами, принадлежащими чужестранцам, Эйзенштейн в профилях людей, в обычаях, в архитектуре показал бессмертие неведомой культуры.
Он не узнал склероза, мозг его остался свежим. Он мог еще много писать, снимать, спорить и читать на четырех языках, говорить новыми словами советского кино.
Он сохранил архив отвергнувшего его великого ревнивого тирана, учителя, вечно любимого Всеволода Мейерхольда.
Он сам был великим учителем, верным учеником и верным другом людей искусства.
Гроб покрыли старым золотым покровом, найденным и купленным Сергеем Михайловичем. Тело сожжено вместе с этим покровом: пепел смешан с золотом.
Когда Эйзенштейн умер, у него не оказалось врагов. Все любят вспоминать с любовью о великих мертвецах.
Знают ли люди, что дороги к великим не идут по их следам?
Классики отрицают близкое будущее. Они люди послезавтра.
Место, где была последняя квартира Эйзенштейна, теперь дорога: дом сломан.
Музей сохранил книги и рукописи.
Сергей Михайлович не выбрасывал бумаг, умел сохранять в них порядок.
Дороги, по которым шел Сергей Михайлович, трудны, но не зарастут травой.
Подвиг умения мыслить противоречиями, очеловечивать отношение людей к вещам, преодолевать инерцию восприятия, промывать мир – жив.
Жив подвиг.
Сергей открывал нам глаза на необычайность обычного и на вечность прошлого.
Не хочу утомлять читателя и кончаю трудную книгу о Сергее Эйзенштейне.
Его жизнь нельзя ни оспорить, ни принять целиком. Он и не ожидал и не желал, чтоб с ним соглашались. Хотел, чтобы с ним думали.
Он не уставал объяснять себя.
Шел, разговаривая в толпе, которая его не точно понимала, но поймет.
Он умер в ночь с 10 февраля 1948 года.
Черемуха
Черемуха растет по всей нашей стране – от Белого до Черного моря.
Любит черемуха расти по берегам речек, любит она лес – гущину. Цветет ранней весной белыми длинными кистями, иногда чуть розоватыми. Цветет черемуха ранней весной. Говорят, что в это время холодает; когда дуб распускается, тоже холодает, весна у нас всегда идет с перебоями.
Яснополянский сад сохранил в себе куски старой Засеки.
Есть в нем и правильные аллеи, сходящиеся лучами к одному месту, – там прежде оркестр играл, когда мать Льва Николаевича и дед его князь Волконский гуляли чинно, – сад потом рос как хотел, его часто перебивали, переделывали.
В том месте, где сняли, продав на снос, старый дом Волконского, выросли деревья. Получилась гущина.
Лев Николаевич хозяин хлопотливый; однажды заметил он – черемуха выросла на дорожке и заглушает орешник.
Черемуха эта росла не кустом, а деревом в сажени четыре в вышину, как записал Лев Николаевич. Была она кудрявая, развилистая, осыпана ярким душистым цветом.
Далеко был слышен ее запах.
Сказано: срубить черемуху.
Затюкал работник топором. Пришел хозяин, увидал, что черемуху на дороге рубят.
Сок так и хлюпал под топором, попадая в прежнюю тяпку, а черемуха вздрагивает гроздьями цветов.
Видно, судьба, подумал Толстой и начал рубить с мужиком вместе.
Всякая работа весела – весело и рубить.
Хозяин забыл о черемухе, о цветах ее. Только и думал о том, как ее поскорее свалить.
Толстой запыхался, положил топор, уперся с мужиком в дерево – дерево было такой толщины, что можно ствол взять в две ладони.
Качнули, дерево задрожало листьями, закапало росой; посыпались белые, душистые лепестки.
Еще налегли.
Точно вскрикнул кто-то в дереве.
Там, внутри дерева, как будто заплакало.
Затрещало в середине; дерево свалилось.
Оно разодралось у надруба и лежало, упираясь сучьями и цветами в траву; подрожали листья и цветы.
– Жалко, – сказал мужик.
Толстому тоже было жалко.
Прошли годы. Чистили опять заросшую дорожку. Рубили шиповник, лозу. Уперлись в черемуху.
Черемуха большая и толстая выросла под липой. Срубили легко, у самого корня: корень гнил.
Хотели оттащить черемуху, а она как будто прилипла, думали, где зацепило.
Работник нашел другой корень на дороге: черемуха почуяла, что не жить ей под липой, вцепилась сучком за землю, обратился сучок в корень. Старый корень бросила.
Тогда понял Толстой – выросла та, первая черемуха на дороге.
Хорошо цветет черемуха, хорошо пахнет весной, а ее рубят, не знают ей цены. А дерево, цветущее, живое дерево переходит с места на место.
Рассказ, который я передал, сокращая, называется у Толстого «Как ходят деревья» в книге для детского чтения.
Черемухой цвел Сергей Михайлович у нас в Москве, на Потылихе, на старом месте, где когда-то цвели вишневые сады, где когда-то старались снимать картины, где снимали в кино бой Александра Невского с немцами, где снимались Н. Охлопков, Н. Черкасов, Д. Орлов.
Черемухой цвел художник, вырос так, что виден был на миру.
Деревья вырастают как хотят.
Руководство в деле искусства сложно: не знаешь, что рубишь, что вырастет из посаженного.
Вот я сейчас пересуживаю работу Эйзенштейна, а переделать бы ее не смог – она ушла своей дорогой, вросла сучьями в землю, выросла в других картинах измененная. Живет по всей нашей земле от Черного до Белого морей, живет в Мексике за океаном, живет в странах, которые с нами спорят, живет в Японии и, изменяясь, цвести будет вечно.