Изменить стиль страницы

Он очнулся от холода. Уже стемнело. Ослепительно сверкала Полярная звезда. Дрожа от холода, Борис поднялся с кресла, подобрал упавшего наземь Тургенева и торопливо пошел по аллее. Вот и дача. Борис хотел уже взойти на террасу, но вдруг прочел над входом: «Симпатия». Да и дача была совсем непохожа на ту, в которой поселился Борис.

«Что за черт?» — удивился Борис.

Он заблудился и не мог понять, куда он попал. Повернул обратно и вскоре увидел свет из окон «Монрепо».

Ужин был в разгаре. Извинившись, Борис присел к столу.

— У вас, оказывается, есть еще пансион «Симпатия»? — спросил он у хозяйки.

— Там живут моя мать, мой муж и мой сын, — отвечала хозяйка.

Молоденькая дамочка снова сидела рядом с Борисом. Он не обращал на нее решительно никакого внимания, так же как и на господина Беренса.

XXIX

Война еще длилась, эшелоны солдат еще тянулись на фронт, и русской армией все явственней командовали английские и французские послы, атташе, советники, коммерсанты. Петроград был полон ими. Офицеры и юнкера, адвокаты и политические авантюристы, спекулянты и банкиры восхваляли свою последнюю надежду — Временное правительство и его главаря Керенского, прославляли Корнилова и Савинкова.

С весны Мариша перешла на службу в Совет. Она разбирала корреспонденцию с фронта, направляя некоторые солдатские письма в кабинет печати.

В июне Николая отправили на фронт, Мариша пошла на вокзал провожать его. Он стал ее лучшим другом и больше ни разу не заговаривал о женитьбе. Может быть, когда-нибудь потом она даже полюбит его и станет его женой. Все может быть. Кто знает, что будет впереди?

Она собрала все свои силы для того, чтобы не заплакать при прощании. Когда она видела солдат, уезжающих на фронт, ей невольно вспоминались эшелоны раненых, возвращающихся с фронта. Но, чтобы не расстраивать Николая, она даже попыталась улыбнуться. Впрочем, это была такая улыбка, что Николай сказал:

— Уж лучше бы заплакала.

Он мог бы и не ехать на фронт, но там нужна была его работа, и он не пожалел себя. Мариша подумала о том, что он никогда себя не жалеет. А она его жалеет? Марише стало так жалко и его, и себя, и всех, кому не дают жить мирно и трудолюбиво, что она все-таки заплакала. Вскоре она узнала от Лизы, что Николай попал в Особую армию, наиболее страшную в те времена.

Третьего июля она шла по Невскому проспекту в толпе демонстрантов, которые несли плакаты «За власть Советов!»

Дойдя почти до Садовой улицы, толпа остановилась.

Сначала Мариша не поняла, что произошло. Послышались крики, какое-то перещелкивание, затем раздались выстрелы. Огромный солдат рядом с Маришей кричал:

— Сволочи!

А вокруг визжали пули, и люди падали на мостовую. Правительство, называвшее себя революционным, расстреливало безоружных демонстрантов.

Мариша схватила солдата за рукав, а тот вдруг замолк и навзничь упал на мостовую. Мариша вскрикнула и наклонилась над ним. Солдат был мертв — его убила пуля Керенского.

Мариша не помнила, как дошла до квартиры Клешневых, где поселилась после отъезда Николая. То, что ей пришлось увидеть, глубоко поразило ее. Как ни боролась она с собой, сколько раз ни повторяла все внушения Николая, Лизы, Клешнева, но страх перед жизнью охватывал ее иногда с такой силой, что ей казалось просто невозможным существовать и на что-то еще надеяться... От Николая не было никаких вестей. Что с ним? Жив ли он?.. Она не могла отделаться от чувства какой-то вины перед ним.

В дни корниловского мятежа она особенно горько вспоминала Николая. Особая армия стала совершенно страшной, но почему-то Мариша верила, что Николай останется жив.

Генерал Эрдели, командовавший Особой армией, один из главных сторонников Корнилова, установил в подчиненных ему войсках режим офицерской диктатуры. Малейшее нарушение дисциплины каралось расстрелом. Быть большевиком и состоять в рядах этой армии означало наверняка быть расстрелянным. Николай был изобличен и бежал из-под конвоя. Один из конвоиров помог ему и бежал вместе с ним.

Частью пешком, частью прячась в товарных вагонах, теряя и вновь приобретая случайных спутников, Николай, грязный и обросший черной бородой, добрался наконец до Петрограда.

Клешнев, работавший в военной секции Совета, дал ему только ночь отдыха, а затем сказал:

— Езжай в Павловский полк. Мытнина ты там знаешь. Езжай на поддержку.

Мытнин встретил его так, словно они вчера расстались:

— Ты из Особой? Через час митинг. Говори крепче.

Первым выступил эсеровский оратор.

Серошинельная толпа солдат слушала его во дворе казармы. Кто сидел в отдалении, покуривая цигарки и тихо переговариваясь, кто напряженно ловил каждое слово оратора, кто перебивал его речь криком и бранью. Красное лицо Мытнина было еще краснее обычного, глаза его возбужденно горели. Оратор говорил гладко и красиво, обещая солдатам землю и волю после победоносного окончания войны.

Николай выскочил на трибуну, стараясь совладать с собой.

— Я с фронта, из Особой армии! — неистово закричал он. — Вот что творится там, где слабы большевики! — И Николай стал рассказывать об армии генерала Эрдели. В его словах было нечто такое, что заставило насторожиться даже самых дальних и невнимательных слушателей. — Военные победы укрепят их силы, и нам не вырваться тогда из тисков! — все более возбуждаясь собственным рассказом, продолжал Николай. — Конец войне, мир — вот что нам нужно! Товарищи, не верьте обманщикам! Надо свою войну затевать против всей этой мировой сволочи! Спасибо, что товарищ Ленин живет на свете!

Эсеровскому оратору пришлось спасаться бегством.

XXX

Тем временем Борис Лавров ел, пил и спал в финском санатории, не дружа и не ссорясь с остальными обитателями «Монрепо» и предоставив молоденькую дамочку господину Беренсу. Он подолгу гулял в сухом сосновом лесу, присаживаясь на валуны и ложась на песок спиной к солнцу. Он отдыхал первый раз за последние годы и впервые был совершенно свободен. Но с некоторых пор это ощущение свободы у него пропало. Началось с того, что он прочел в газетах о событиях третьего июля в Петрограде.

— Теперь станет спокойно, — заметил за обедом господин Беренс.

— О да! — согласилась полная дама.

И все. Они умели не тратить лишних слов.

«Значит, — думал Борис, — произошло то, чего не было в феврале. Не городовые, не полицейские, а солдаты стреляли в демонстрантов. Какие же это солдаты? Что бросает сейчас людей друг на друга?» Борису подумалось, что юноши из богатых семей, с которыми он ехал на фронт, конечно могли бы стрелять третьего июля по безоружным демонстрантам, по простым солдатам, которым эта война так же не нужна, как не нужна была и царская. Не все в ударном эшелоне были такими уж болванами, как ему сначала казалось. Он вспомнил, что юноши из особенно богатых семей тотчас же по прибытии на фронт были произведены в офицеры и получили разные штабные должности. Никого из них Борис не помнил в атаке. Все-таки пребывание в ударном эшелоне кой-чему научило Бориса. Все эти дни после третьего июля он размышлял как раз над тем, что ему пришлось видеть именно в этом эшелоне. Пожалуй, зря он презрительно называл его эшелоном болванов. Там главное было совсем не в глупости или уме.

Любимым местом стала для Бориса скамейка у тихого озера. Он каждый день проводил здесь утренние часы: читал, думал, вспоминал. Да, конечно, событиями третьего июля должны быть довольны и англичанин, предлагавший русским солдатам стать верными патриотами Англии, и петербургские богачи, устроившие своих сыновей на безопасные штабные должности, и господин Беренс. А Григорий Жилкин просто состоит у них на службе и поставляет им необходимые революционные слова.

«Большой Кошель», — вспомнились вдруг Борису слова ратника Семена Грачева. Эти слова резким и ясным светом освещали то, что произошло третьего июля. Когда Грачев бросил ему эти слова, Борис оттолкнул их от себя, но теперь они возвращались к нему, и их уже нельзя было оттолкнуть. Теперь Борис читал уже не «Первую любовь» Тургенева, а «Коммунистический манифест» и брошюры об учении Маркса (эти книги дала ему с собой Надя), и ему казалось, что впервые в жизни он начинает всерьез разбираться в том, что происходит вокруг него.