сцена за сценой, игру актера в трагедии А. К. Толстого. Отныне легенда

об Орленеве становится подлинностью истории!

** Восемь лет спустя, описывая в связи с гастролями Орленева в Аме¬

рике, прием, который оказали русские зрители его «Федору», журнал «Сэн-

чури мэгэзин» заметил: «Русский энтузиазм, однажды разбуженный, без¬

граничен» 14.

нивал. Попробуйте совместить его восхищенное чувство с фелье¬

тонно-пародийным приемом. Поправки Орленева к истории шли

в другом направлении — он хотел, оставаясь в пределах ее реаль¬

ностей, сблизить драму человека конца XVI века с драмой своего

современника. Художественный театр, поставив трагедию

А. К. Толстого, открыл нам век Федора в особости его существо¬

вания, главная же, возможно, до конца неосознанная, задача Ор¬

ленева заключалась в том, чтобы найти общее в характере его ге¬

роя и его зрителя, несмотря на разделяющую их трехвековую ди¬

станцию. То, что театральный Федор не похож на Федора карам-

зинского, на царя-юродивого из университетских курсов, стало

ясным еще на премьере. Уже в первом отклике рецензент «Петер¬

бургского листка», восхищаясь игрой Орленева, писал, что «он

дал своего царя Федора», вопреки тому образу, который «рисуется

талантом гр. Толстого и выводится в русской истории» 15.

Уйдя от учебников, от иконописи, от традиции, куда же при¬

шел Федор, на кого стал похож? На этот вопрос пять дней спустя

ответил критик «Гражданина», газеты-журнала князя Мещер¬

ского, ответил без обиняков: на простого смертного конца

XIX века. «Гражданин» — издание реакционное, тянувшее исто¬

рию вспять, осуждавшее даже реформы Александра II как слиш¬

ком смелые и далеко идущие, но статьи на театральные темы ино¬

гда помещались там любопытные. «Если с Федора снять дорогой

парчовый кафтан, шапку Мономаха,— писал критик «Гражда¬

нина»,— и одеть в серенький и поношенный костюм современного

покроя, и царский посох заменить тросточкой, его речь, его стра¬

дания останутся теми же, так же понятными нам и симпатич¬

ными. Этот средневековый самодержец — тип современного не¬

врастеника чистейшей воды. Те же порывы к добру и та же сла¬

бость в осуществлении их, те же вспышки необузданного гнева и

та же неспособность негодовать...» 16. Значит, петербургский спек¬

такль — маскарад с ряжеными? Но ведь Орленев строго дер¬

жался границ истории. В чем же тогда тайна сближения двух

эпох в его интерпретации? Как прошлое заговорило у него голо¬

сом настоящего?

В 1939 году в газете Художественного театра «Горьковец»

И. М. Москвин вспоминал, что роль Федора в бытовом отношении

«далась ему нетрудно», и объяснял почему: верующие родители

воспитали его в богобоязненном духе и с шести лет водили в цер¬

ковь; он часто бывал в детстве в кремлевских соборах и дворцо¬

вых палатах; церковного пения и колокольного звона он наслу¬

шался тогда на всю жизнь, «все эти элементы способствовали со¬

зданию образа Федора» 17. Орленев, хотя он происходил не из

такой богомольной семьи, тоже знал толк в церковной службе, и

ранние впечатления от истово молящейся православной Москвы

пригодились ему, когда он стал репетировать Федора. Но патриар¬

хальность, включая сюда религиозность,— только одна и не самая

существенная краска в его портрете последнего Рюриковича.

Я скажу больше: быт со всей его обрядностью служил Орленеву

всего лишь рамой, в пределах которой происходило психологиче¬

ское действие трагедии. Музей на сцене с его материальным об¬

разом Древней Руси, привязанность к хронологии, очевидные и

даже нарочитые анахронизмы не помешали драме Федора выйти

далеко за пределы обозначенной в ней эпохи.

На протяжении нескольких месяцев, почти года, Орленев чи¬

тал книги на темы русской истории, читал беспорядочно, но

в конце концов разобрался, что существуют две прямо противо¬

положные точки зрения на личность царя Федора; возможно, что

к этой мысли он пришел под влиянием взглядов Ключевского,

а возможно, что ее подсказал ему Суворин, который был вдохно¬

вителем и фактическим режиссером спектакля. Так или иначе,

у Орленева сложилось ясное представление, что если часть со¬

временников Федора (например, швед Петрей) писала, что ум

у него скудный, что физические немощи надорвали его дух и раз¬

витие этого «пономаря на троне» остановилось где-то на пороге

отрочества, то другая часть современников — «набожная и почти¬

тельная к престолу», по выражению Ключевского18,— окружила

его ореолом святости и подвижничества, лишив земного, житей¬

ского начала. Для критического изучения источников Орленев

был тогда недостаточно подготовлен, но он не принял ни кари¬

катуры на Федора, ни его идеализации, по-своему обоснованной

в старых книгах. Он отверг сплошь негативную версию, не при¬

украшивая при этом многих слабостей Федора и его природной

неспособности к государственному правлению. С такой же реши¬

тельностью он отверг и легенду о блаженном «освятованном»

царе, погрузившемся в «мнишество», как бы еще при жизни

вознесшемся на небеса и не нисходившем ни к чему земному.

На взгляд Орленева, Федор был высоконравственный человек

(его доброта превышала обыкновенные границы), но был челове¬

ком во плоти, доказательство чего он видел в любви еще совсем

нестарого, примерно тридцатипятилетнего Федора к Ирине,

любви самозабвенной, без понимания которой нельзя уловить гар¬

монию всей трагедии.

И еще один пункт в споре с источниками и авторитетами,

в котором Орленев проявил особую стойкость, никак не соглаша¬

ясь с тем, что Федор в трагедии Толстого — человек вялого и

ограниченного ума. У него не было согласия даже с самим авто¬

ром. Известный толстовский проект постановки «Царя Федора»

с его точным расписанием и толкованием лиц и действия, как

будто облегчающий игру актеров, в чем-то ее и затруднял. Во вся¬

ком случае, для Орленева; его искусство плохо мирилось с такой

предписанностью, ему необходимо было право на выбор, на им¬

провизацию. Он расходился с автором и в некоторых характерис¬

тиках Федора, его смущала, например, толстовская формула

«большой хлопотун» применительно ко второму акту, где герой

трагедии готовит примирение партий Годунова и Шуйских. Ор¬

леневский Федор был в этой сцене нервно подвижен, не суетлив,

а серьезно озабочен, что казалось особенно контрастным по срав¬

нению с его недавней детской беспечностью *. Вообще контраст,

столкновение несовместимостей, смешение красок — едва ли не

главный прием игры Орленева в трагедии. Про это много писала

в свое время петербургская критика. По словам А. Измайлова,

«глубокое впечатление производил контраст величия и немощи,

власти и бессилия, соединенных в лице этого последнего предста¬

вителя фамилии» 19. А известный уже нам Импрессионист в «Но¬

востях» восхищался «удивительным тактом»20 Орленева, благо¬

даря которому контрастные и раздробленные анализом черты его

героя сливаются в живой цельности.

У этого синтеза было много оттенков. С самого начала, еще

в первом акте, Федор разграничивает две области: политику, за¬

щиту государственных интересов, где прерогативы полностью на

стороне мудрого правителя Бориса, и область сердца, где ему, Фе¬

дору, плохому правителю, открыты все тайны («Здесь я больше

смыслю»). В процессе репетиций у Суворина возникло сомнение,

можно ли эти слова принять на веру, нет ли в них приманчивой

иллюзии или даже невинного хвастовства? Орленев не разделял

сомнений режиссуры, в его понимании Федор по самой природе