И ушёл с Проигрышем в ту комнату, в которой столько раз и всегда неудачно играл Иван

Максимович, зашептал там в ухо гостю, сделав сочувственное лицо:

– Что, золотой мой, приключилось? Беда какая, горюшко накатилось?

Шепотом и Проигрыш начал ему выкладывать свои сомнения-заботы.

– С бабой своей расходиться задумал я. Тебя спросить хочу, кому парня присудят – ей али

мне?

Шоркунчик сложил губы бантиком, нахмурил брови. Помолчал.

– Серьёзное дело затеваешь, Иван Максимович. Ну, прямо скажу, пропащее дело!

– Но-о?!

– Вот хоть перед крестом господним побожусь, – посмотрел Шоркунчик на иконы.

Проигрышу холодно стало: боится он богов, и своих и русских. Перед богами человек

говорит – не врёт, значит.

– Советские законы, Иван Максимович, по бабе тянут. Перво-наперво ты половину

хозяйства своего отдать ей должен будешь. А как ещё парня не согласна она будет с тобой

оставить, на парня ещё придётся тебе особо пай выделить. Одно слово – раззор!

Но Ивана Максимовича не интересует имущество. Он согласен хоть всё отдать.

– Наживу не столько, как заживу по-хорошему, – говорит он. – А так – маята, не жизнь'

Шоркунчику такой исход совсем не нравится. Заживёт Проигрыш с другой женой по-

хорошему – пропали тогда все барыши от игры в карты. Нет, так не годится. Надо что-нибудь

придумать, чтобы Проигрыш навсегда оставался Проигрышем. Но как это сделать?

Вороватыми сороками скачут мысли в голове Шоркунчика, и ни одной подходящей не

подвёртывается. И, выигрывая время, он похваливает Ивана Максимовича:

– Хорошо, хорошо это ты придумал, как имущества не жалеешь...

– Не жалко. Нисколько не жалко имущества.

– То хорошо, хорошо... В час добрый! В час да в лад, да дай тебе бог зажить богато да

счастливо с молодой женой.

– А парня-то, парня-то как? Ты про парня мне скажи.

Шоркунчика «осенило». Он положил свои руки на плечи Проигрыша.

– Друг!.. Иван Максимович! – заглянул ему в глаза, а потом припал губами к его уху:

– Ты... верно знаешь, что... парень... твой?

Дернулась назад голова Проигрыша. Раскрылся рот. Расширились глаза...

– Чей... как... не мой? – прохрипел он.

– Чей?.. Сам знаешь: в наследство жену от брата получил...

– То верно, от брата. Только она говорит – мой сын. Я пытал её. Умный парень. В меня

весь.

– Когда сам верно знаешь да бабе веришь, о чём больше толковать? – равнодушно сказал

Шоркунчик.

– Не верю бабе! – заорал Проигрыш на весь дом. – А сын – мой!

– Кричать не надо так, Иван Максимович, золотой мой. Вот как на суд-то придёшь с ней,

тогда правду про всё и узнаешь.

Пот выступил на лбу у Проигрыша. Несколько мгновений смотрел он, раскрыв рот, на

деланно спокойное лицо Шоркунчика, а потом рванулся из комнаты.

– Сейчас убью, как собаку!

Шоркунчик повис на нём.

– Иван Максимович! Ты – мой гость. Ты в моём доме. В доме у себя я не могу допустить

того, о чём ты говоришь. В тундре как хочешь, так и делай, а здесь нельзя.

Проигрыш как-то весь обмяк. Повалился на пол и заплакал.

– Очнись, Иван Максимович' Нехорошо так. Не баба ты...

– Вы... выпить!.. Давай скорей выпить!

Шоркунчик на несколько секунд вывернулся из комнаты и принес бутылку водки и

чайный стакан.

Залпом выпил Проигрыш два стакана подряд, и прошли слезы. Скрипнул зубами.

Погрозился:

– Дознаюсь!.. Я – дознаюсь!.. А нынче – давай пить.

– Твоя жена и твой сын скажут: спаиваю я тебя. Они за тобой пришли.

– Они так скажут? Сию минуту отправлю их! – И Проигрыш вышел в ту комнату, где

пили чай.

– В чум поезжайте, – мрачно сказал жене.

– А ты? – спросил Степан.

– Тут останусь.

– Зачем?

– Дело одно надо справить.

У Шоркунчика блестели глаза. Он не мог сдержать улыбки, когда встречался глазами со

старостой.

Проигрыш даже не вышел из избы, чтобы проводить жену и сына в чум. Он выбросил на

стол червонец.

– Неси, Николай, на все!

Пили и играли всю ночь. Проигрыш пил водки больше всех. И он не пьянел и не

проигрывал. На этот раз ему везло. Как ни осторожны были Шоркунчик и староста, а к утру

перед Проигрышем лежало около ста рублей выигрыша.

УГОЛЁК

1

Старшему сыну было семнадцать лет, когда семья Ионы и Пеляпы Выучеев пополнилась

тринадцатым ребёнком – девочкой.

Иона взъярился:

– Опять девку!.. Важенкой тебе быть надо бы – оленьей самкой! Цена тебе хорошая была

бы: каждогодно по важенке рожала бы. Ты – баба на мою беду! Каждогодно по бабе рожаешь.

Десять девок, парней – три... Тьфу! Собака!.. Что с девками делать стану? Промышлять не

годятся, а есть каждый день им подавай!.. Сама нарожала – сама и корми!

Ещё в тот год, как Пеляпа родила пятую дочку, Иона ремнем выпорол домашнего божка и

пригрозил ему:

– Ещё раз у жены дочка родится – в огонь брошу тебя!

Пеляпа сказала тогда Ионе:

– Вожжа в твоих руках – оленья упряжка туда бежит, куда ты хочешь. Нужда да горе

мысли твои обвожжали. Не ты ругаешься – нужда да горе языком твоим правят.

– Так-так!.. Так вот и есть! – одобрил Иона рассудительность жены. – Не хотел бы

сказать – нужда заставляет! Про себя, однако, так думаю: – Трое наших сынов подрастут да

промышлять станут – вот тогда нужда вожжи из рук выпустит.

Сыновья подрастали, но увеличивалась и семья, а оленье стадо уменьшалось. И в

рождении каждой новой дочери Иона стал обвинять не только богов, но и жену. Пеляпа

терпеливо выслушивала грубую брань мужа: Иона был полным властелином над её жизнью и

смертью, как над жизнью и смертью любого оленя в своём стаде. Таков уж древний ненецкий

обычай. Этот же обычай наделял и её – мать десяти дочерей – правами владыки над жизнью

и смертью своих детей.

– Эту кормить не стану! – выкрикнула Пеляпа, когда стало ей невмоготу слушать

попреки да ругань мужа.

Иона будто не слышал. Это значило – он согласен с решением жены.

Не прошло после этого и суток – Пеляпа пожаловалась мужу:

– Груди ломит – терпения нет!

Иона равнодушно сказал:

– От грудей молоко в голову кинется. С важенками так бывает: молоко в голову кинулось

– важенка подыхает. С тобой тоже, однако, так будет.

– Я издохну – без меня с такой кучей ребят что будешь делать?

– Другую жену возьму... Нярвей, однако, женой сделаю. Нярвей – вдову Хылте Тайбарея.

У Нярвей четверо, однако, маленьких сыновей, а оленей больше, однако, двухсот.

Тут уж Пеляпа в крик, в слёзы ударилась. А Иона – из чума вон: повоет жена, да и

перестанет.

Вернулся Иона в чум – что такое? Пеляпа встречает его не плачем, а воркотней:

– Важенка, говоришь, я?.. Пусть так. Нялоку – детёныша важенки – родила тебе. Нялока

– так стану новую дочку звать. Хорошо?

У Ионы язык, что называется, за щеку запал. А убить жену, как это делали некоторые

мужья, – нет, Иона не был способен на убийство. Установленную обычаем деспотическую

власть хозяина чума он проявил несколько позже. Когда девочка была крещена в деревне

русским попом и названа Мариной, Иона приказал:

– Назовет кто девку Нялока – голову оторву! Марина – русское имя последней моей

дочери. Так и зовите.

И трехмесячная Нялока стала Мариной.

Старшие сестры забавлялись Мариной, как живой куклой: нянчились с нею, кусочки

пищи из своего рта совали в её ротик. Сестры же научили Марину одеваться и укрываться на

ночь оленьими шкурами.

Марине было пять лет, когда она неожиданно для всех и для самой себя в один день

стала общей любимицей. За нею начали ухаживать все, ей стали давать лучшие куски сырого

и вареного мяса.

Год, что принёс Марине общую любовь и суеверное перед нею преклонение, был