Изменить стиль страницы

Виктор вернулся после двадцатипятилетнего отсутствия, и его незримое тело стало тяжелым от бремени этого долгого отсутствия, мучительных блужданий, на которые он был обречен. И до чего все-таки нежно это несчастное незримое тело, пришедшее выпрашивать тепла живой плоти, пришедшее искать ласк и поцелуев бывшей своей жены. О, до чего прекрасно это тело, что приникает к ней, сжимает ее в объятиях, входит в нее.

Виктор повсюду. Повсюду в доме. Ведь, овладевая телом своей жены здесь, на диване, он овладевает также и телом своего сына в соседней комнате. О, до чего ужасен, ненасытен он, незримый, пришедший потребовать себе подлинное тело из плоти и крови.

Виктор вернулся, и это он навел порчу на душу Фердинана. Алоиза убеждена в том. Но должна ли она поделиться этой своей уверенностью с Длинным Марку, чтобы тот пришел и отвел опасность, что нависла над Фердинаном? Должна ли она рассказать о своем открытии священнику, чтобы тот прочел очистительные, изгоняющие нечистую силу молитвы, которые помогут обрести мир несчастной душе Виктора и одновременно вернут жизнь недвижному телу Фердинана?

Алоиза просто не знает, что делать. Она ведь тоже находится под действием черных чар, наведенных Виктором. Да к тому же уже слишком поздно, у нее просто не хватает смелости на что-то решиться, что-то предпринять. Она беззащитна, плывет на том же утлом плоту, что и ее сын. Да и где взять ей сил, чтобы разоблачить Виктора, который с каждым днем все крепче сжимает свои объятия, парализующие, но такие сладострастные? Она не способна бороться с ним и каждый раз страстно призывает его приходить в ее сновидения. И всякий раз, когда приходит пора вставать с дивана, разлучаться с колдовским телом Виктора, в мыслях у нее возникает фраза, которую произносит герцогиня Тауэр в конце романа: «А теперь, возлюбленный мой, самый любимый человек на свете, еще раз обними и поцелуй меня и скажи, что хочешь увидеть меня как можно скорей…» Однако фраза эта звучит в ней совсем не так, как в устах ангельской герцогини. Слова эти возникают в ней, как огненные шары, а у голоса, что бросает их, умоляющая и хмельная интонация.

* * *

Уже настает вечер. Свет отступает из гостиной, его последние золотые отблески тускнеют. Пора зажигать лампы. Тело Алоизы по-прежнему недвижно, оно застыло в позе Иббетсона.

Прозвенел звонок от садовой калитки. Слышится скрип шагов по гравию дорожки. Это пришла медицинская сестра проводить ежевечерние процедуры. Она уже поднимается на крыльцо. Сейчас позвонит в дверь. Звуки эти смутно доходят до Алоизы. Сердце ее начинает биться чуть быстрей. Понимание необходимости выхода из волшебных грез обрушивается на сознание Алоизы, точно тонкий нож гильотины; пора покинуть кулисы прошлого и возвратиться на плоскую поверхность сцены обычной жизни. Какой тягостный переход. Как бы ни были мучительны и сумрачны эти кулисы, все равно они стократ завлекательней холодной сцены, где разыгрывается обыденность. В кулисах все неожиданно, все преображено; да, разумеется, там бродят страхи, но живые вихри волнений, нежданных ощущений неизменно сметают их.

И вот уже медсестра звонит в дверь. Алоиза встает; все тело занемело, поясницу ломит, кружится голова. Ноги затекли, и Алоизе тяжело стоять. Каждый шаг дается с трудом, она едва идет, держась за мебель. Она пока еще не пришла в себя, в мыслях сумбур. Она перемещается, исполняя привычные движения, как сомнамбула.

За тот месяц с небольшим, что она заставляла себя погружаться в сновидения-реальность, Алоиза все больше теряла связь с действительностью, ее воля, которую некогда вполне можно было назвать железной, постепенно утрачивала свою силу, если вообще не расслабилась. Она вышла в поход, чтобы спасти сына, вооружившись материнской любовью и белой магией сновидения-реальности, но в пути заблудилась, позволила, чтобы ею овладела плотская любовь, дала себя околдовать черной магии сновидения-морока. На этом пути память разверзала под ее ногами бездны, а желание, которое Алоиза так долго отвергала, умерщвляла, наконец обрело голос. В ней пробудилась женщина из плоти и крови, страстно жаждущая наслаждения, и устремилась к мужчине, в котором воплотилось ее желание, — к мужчине, в котором слились отец и сын.

«Добрый вечер, мадам Добинье», — говорит медсестра, входя в дверь. «Добрый вечер, мадемуазель», — произносит Алоиза бесцветным голосом, страшно удивленная, что ее называют этой чужой и чуждой ей фамилией. Она провожает медсестру до комнаты Фердинана, и на всем пути в ней громко звучит другая фамилия: «Моррог! Моррог! Моррог!» Звучит как горделивый победный клич, как вызов.

Вторая сепия

Свет, замкнутый в комнате, сумрачен. И тяжко безмолвие, повисшее в ней. Весь день жалюзи опущены, окна чуть приоткрыты, они на крючках. Воздух с улицы проникает сюда лишь сквозь щели. У всех, кто входит в эту комнату, шаги осторожные, приглушенные, движения бережные, медленные, и говорят здесь тихо, почти шепотом. У двери на овальном столике постоянно горит лампа. Абажур из вощеной бумаги с розово-коричневатыми мраморными прожилками приглушает ее свет. Вокруг нее стоят две пепельницы из оникса, настольные часы, на циферблате которых изображены мифологические фигуры, и сафьяновая сигарница. На комоде вишневого дерева возле окна в высокой керамической вазе букет из сухого чертополоха и колосьев. Букет отражается в стенном зеркале, висящем над комодом. В этом высоко повешенном зеркале в золоченой деревянной раме с резным растительным орнаментом отражена вся комната. Зеркало висит с небольшим наклоном, поэтому комната в нем тоже чуть опрокинута. Кое-где его амальгама тронута крохотными бурыми пятнышками. Между двумя крупными ворсистыми бледно-фиолетовыми головками чертополоха, увенчанными пурпурно-черными прицветниками, паучок развесил свою паутину. Он стремительно бегает по своим висячим владениям, отражающимся в наклонном зеркале. У его царства мощные столпы, ощетинившиеся терниями, колючими листьями.

Комната, замкнутая в зеркале, недвижна. Только бегает малюсенький паучок, плетет паутину. Его невесомое царство легонько трепещет над острыми колючками чертополоха.

В зеркале есть и овальный столик, и лампа с бумажным мраморным абажуром и коричневато-розовым ореолом света вокруг него. Есть платяной шкаф, на темном дереве которого кое-где видны сучки, кожаное кресло, стулья, сундук. На сундуке два подноса с пузырьками и коробочками, а также большая керамическая миска, кувшин, розовый кусок туалетного мыла и полотенце.

А еще есть карта полушарий и большой календарь со старинными видами и планами портовых городов. На октябрьском листе изображен в стиле барокко вид на ганзейский город Гамбург. Грузные торговые суда плывут кильватером по спокойной зеленоватой воде порта, их мачты, точно отзвук церковных шпилей, что возносятся на заднем плане. По углам картины морские гении трубят в трубы, возглашая славу городу; морские ангелочки с кудрями, струящимися наподобие бледных водорослей, и крылышками, смахивающими на плавники, поддерживают тяжелую золотую корону над гербом города, который несут в руках дородные рыжебородые тритоны. Коровы со съестным, бочки с вином и иными напитками громоздятся на переднем плане вперемешку со штуками шелка, сукна, бархата.

На стене еще мишень; в нее воткнуты пять стрел, оперенных перышками славки-завирушки. Карта, календарь и мишень — единственные украшения стен комнаты, замкнутой в зеркале. Есть еще латунная люстра, все пять ее ламп погашены. И еще кровать.

Кровать видна не полностью, потому что ее отражение перекрывается букетом чертополоха и колосьев на переднем плане в зеркале. Отчетливо видится только высокое копье, которое словно само по себе стоит на страже у изголовья кровати. На верху этого металлического стержня подвешен стеклянный сосуд. Он полон прозрачной жидкости, которая медленно капает и стекает по пластиковой трубке. Трубка подсоединена к руке. На кровати лежит мужчина.