Изменить стиль страницы

И Ольга жалась к матери — с нежностью и трепетом, как когда-то в детстве. И как в детстве, ей от этого становилось легче. Это было удивительное, наивное, но совершенно реальное ощущение: мама здесь, мама защитит. И на душе у Ольги становилось тихо и спокойно.

Они лежали на диване без сна, и перед глазами Ольги была только непроглядная темнота тщательно замаскированной комнаты. Ольга ничего не могла разглядеть, но она видела все, как было: овальный стол посредине, покрытый старинной, ажурной с бархатом скатертью, приземистый буфет в нише и чайный сервиз за стеклянными дверцами. На стенах картины: «Волчья облава» Самокиша и «На охоте» Перова. Стекло на картине «Волчья облава» разбила Ольга, когда ей было шесть лет, и отец поставил ее за это в угол за буфет. Ольга плакала и обещала, что больше не будет… Это был дом Ольги — здесь она родилась, здесь прошло ее детство, отсюда она с болью ушла. Это был ее дом всю жизнь, даже еще вчера, когда ее не было здесь.

Но вот она вернулась — и это уже не был ее дом. Это была просто мрачная пещера, и в этой пещере они с мамой были только вдвоем — одни во всем мире. И таких пещер — мрачных и нежилых — в городе было много тысяч, и в каждой жили люди — одни во всем мире. Что будет завтра? Какая теперь начнется жизнь? И начнется ли жизнь в родном городе, захваченном страшным, свирепым врагом?

— Тебе, Оля, не надо было оставаться, — говорила мать, — тебе, Оля, надо было уйти. Девушке твоих лет нельзя было не уйти. Мы ведь знаем, какие звери фашисты! Ну как ты могла остаться?

— Не надо, мама, говорить об этом! — просила Ольга.

Ольге было страшно. Ей действительно надо было уйти. Не бежать в страхе, а уйти для того, чтобы вместе со всеми защищаться от ужасного нашествия. Как могла она, какое имела она право не уйти? Это ведь было ее желание, и это был ее долг — уйти. Это — желание и долг патриота. Она ненавидела фашистов, она их боялась, но она осталась, чтобы жить под их властью. Она не приняла участия в борьбе против них. Она не пожертвовала в борьбе своей жизнью. Она — не патриотка. Она — малодушна. А малодушный человек может быть спровоцирован и на измену… От ужаса у Ольги холодело сердце. Зачем она осталась? Почему не ушла? Какое право имела она вернуться?

Потом Ольга пыталась взять себя в руки. Разве отказаться от своего желания для того, чтобы спасти мать с детьми, это не высшее проявление гражданского долга? Она осталась, чтобы быть с матерью и детьми, чтобы помочь им, чтобы защитить и спасти их.

Но она не могла сказать это матери, она не могла признаться маме, почему она вернулась. Она не хотела возложить на мать страшное бремя такого признания.

И она молчала.

Потом мать тихо сказала:

— Спасибо, Оля, за то, что ты пришла…

Они пролежали так до утра и, когда наступил поздний осенний рассвет, не сняли с окон маскировку, а только сделали маленькую щелку. В эту щелку они смотрели на улицу. На улице было совсем пусто, даже не проходил патруль. Город был покинут, мертв.

Когда проснулись дети и надо было умывать их и кормить, обнаружилось, что из кранов не идет вода. Война вошла в дом. Все знали, что так оно и будет, но вот оно случилось и ошеломило всех, как катастрофа.

Ольга взяла ведра и пошла в подвал, — может быть, взорвана только водонапорная башня и вода есть, только не поднимается выше уровня земли?

На лестнице Ольга встретила многих соседей, они тоже спешили в подвал с пустыми ведрами. Среди них были знакомые, они с детства знали Ольгу, при встрече на улице приветливо здоровались с нею; но сейчас, встретившись с нею глазами, они как-то съеживались, отводили глаза и прибавляли шагу. Они не были просто испуганы и подавлены, они чувствовали себя смущенными, как будто виноватыми. И Ольга тоже чувствовала себя виноватой: она опускала глаза и старалась проскользнуть мимо, ни с кем не заговаривая. Это было сложное чувство стыда прежде всего за самое себя — наши вот ушли, а ты осталась…

На пороге парадного подъезда Ольга увидела первый труп.

Он лежал поперек ступеней, вытянув руки к дверям, ногами на улицу. Это был мальчик лет четырнадцати, сын юриста из квартиры номер двенадцать. Кровь запеклась у него на шее, разбитым лицом он уткнулся в порог. Пуля попала в затылок и вышла через лицо.

Люди шарахались от трупа, но боялись громко вскрикнуть — и молча обходили его. Они спускались в подвал с пустыми ведрами и снова обходили труп, возвращаясь назад с полными ведрами: вода в подвале была. Только текла она не из крана — водопровод был выведен из строя: ржавой желтой воды нацеживали из отлива отопления, в отопительной системе осталось еще немного воды.

Ольге стало нехорошо, — она впервые видела так близко мертвеца и запекшуюся, присохшую кровь. Она чуть не потеряла сознание и снова начала дрожать отвратительной неуемной дрожью, как и вчера, когда она услыхала шаги гитлеровцев в коридоре…

Потом потянулся этот бесконечный — первый — день.

Валя с Владиком куда-то исчезли, и мать чуть с ума не сошла от страха. Но Валя с Владиком скоро нашлись, — они бегали с другими детьми по соседним дворам и на Пушкинскую. Когда они наконец явились, их даже не наказали, потому что дети были теперь единственными вестниками событий. Они сообщили, что на Пушкинской уже ходят по домам фашисты и забирают людей. Кого забирают и за что, дети не знали. И все, бледные и перепуганные, стали ждать фашистов.

Гитлеровцы явились после полудня. Они начали обход дома снизу и постепенно, с этажа на этаж, поднимались все выше. Это была не полиция, не жандармерия, не гестапо, а воинская часть: солдаты производили обыск, охотясь за отставшими красноармейцами и оружием.

Они вошли в квартиру — их было шесть человек, — один стал в дверях, а пятеро торопливо обошли все комнаты, обшарили все углы и закоулки, заглянули под кровати и диваны, тыкали штыками в матрацы и тюфяки. Шкафы и ящики привлекли внимание солдат, ведь такая мелочь, как револьверы или гранаты, могли быть спрятаны в каком-нибудь хламе, — и гитлеровцы перешвыривали белье, открывали шкатулки и рылись в вещах. Они забрали мужское белье, не поинтересовавшись, где его собственник, и рассовали его по своим мешкам. Ефрейтор взял золотые часы матери, а позднее, после ухода солдат, выяснилось, что исчезли также браслеты и кольца. Но, уходя, ефрейтор откозырял и попросил извинения за беспокойство, а один из солдат ущипнул Ольгу за щеку. Это случилось совершенно неожиданно, — Ольга никак этого не ждала, а солдат тут же шагнул за порог, так что Ольга только ахнула, побледнела, а потом краска бросилась ей в лицо. Она должна была ударить его, дать ему пощечину, но солдат был уже далеко, — и она только прикусила губу. К счастью, мать ничего не заметила, и Ольге от этого стало легче.

После обыска мать сразу слегла — она почувствовала себя плохо. Валя и Владик жались к Ольге и не отходили от нее ни на шаг. Потом Владик захотел спать, и его надо было уложить в постель. Потом Владика и Валю надо было покормить, а мать лежала совершенно обессилевшая, в полубеспамятстве от боли. Ольга увидела, что жизнь двоих детей и матери теперь зависит только от нее и что глава семьи теперь — она.

Что творилось сейчас в городе, Ольга не знала, да и некогда ей было подумать об этом. Ее беспокоило только одно: будет ли теперь в городе рынок и откроются ли магазины, сможет ли она покупать продукты для двоих детей и больной? Денег у Ольги не было, о работе нечего было и думать, — Ольге казалось, что всякое подобие нормальной, организованной жизни, с работой, учреждениями, стенографистками, кануло в вечность. Ольга не имела никакого представления о том, как будет при фашистах, но она и не задумывалась над этим. Она знала только, что ничего общего с фашистами иметь не будет, что не скажет им ни единого слова, не взглянет на них, — фашисты не будут существовать для нее.

Вечером, когда дети заснули и Ольга прилегла около матери, внезапно раздался стук в дверь.

Ольга вскочила. Сердце у нее замерло. Вопреки немецкому приказу держать входную дверь всегда открытой, Ольга заперлась и на замок, и на задвижку, и на цепочку. Однако стук был тихий, робкий, — гитлеровцы так не стучали.