-- Стой, дьявол! -- сорвавшимся от злобы голосом закричал Федосеев, увлекаемый спиной дрогаля дальше.

   Дрогаль остановился.

   -- Иван Никитич, что вы, -- обернул он к Федосееву обиженное лицо.

   Федосеев, задыхаясь, молча рванул из его рук ведро. Вед­ро было пусто, и в тот же момент рядом, под товарным вагоном, между рельсов, шмыгнула пара черных дряблых старушечьих икр и проволочился по земле тяжелый мешок.

   Федосеев всматривался в дно пустого ведра, нет ли где там ячменного зернышка.

   -- Что вы, что вы, Иван Никитич, -- продолжал обижаться дрогаль и другим голосом, потише, прибавил: -- Дадите моему коню немного овсеца? За то, что напрасно подумали...

   Вернувшись в амбар и увидев там длинноволосую биб­лейски-внушительную фигуру профессора, Федосеев как-то сразу успокоился: при таком уважаемом человеке навряд ли кто осме­лится красть.

   И он дал коню дрогаля полведерка овса.

   -- Рюхин! -- позвал он затем со второго этажа вниз своего помощника и длинным шестом постучал ему в условленное место в потолок: -- Рюхин!

   Поручив Рюхину низ амбара, Федосеев обнял за талию профессора и со светлым, в муке, улыбающимся лицом повел его в контору.

   Там, за тем же простым столом, где несколько минут тому назад закусывали приемщики, Федосеев усадил профессора, расставил перед ним всевозможные вкусные яства, уговорил его отхлебнуть из жестянки глоток спирта, распечатывал коробку за коробкой разные консервы, соленые, маринованные, копченые...

   -- Кушайте! -- все время подталкивал он пищу в рот дорогого гостя. -- Чего же вы не кушаете? Разве так кушают? Вы отощалые, вам надо поправляться. Вот с этой рыбы человек очень хорошо поправляется, а вы ее совсем не кушаете. Берите больше!

   Профессор сидел, ел, а сам чувствовал, как в карманах его брюк зерно давило ему ноги двумя тугими колбасами. Что если карманы не выдержат напора, лопнут, и зерно с шумом хлынет к ногам Федосеева! Что если Федосеев вдруг расхохочется, похлопает его по плечу и скажет ему: "А ну-ка, великий ученый, высыпай из карманов народное зерно!" Что если Федосеев напьется спирта, освирепеет, выведет его на середину амбара, соберет народ, грузчиков, дрогалей, красноармейцев, тех баб, прикажет вывернуть его карманы и обратится к собравшимся: "Глядите, какие бывают у нас профессора!"

   От страха ноги профессора так ослабели, колени так дрожали, что его уже мучило новое опасение: хватит ли у него сил встать из-за стола, когда он изложит цель своего визита Федосееву и будет уходить. Вообще эти пять-шесть фунтов зерна, напиханные в его карманы, без сомнения, обойдутся ему в пять-шесть лет жизни. И как только он мог поддаться такому недостойному искушению? И многое он дал бы, чтобы сейчас незаметным образом высыпать зерно обратно!

  -- Не знаете ли вы, каким путем я мог бы добиться полу­чения своего академического пайка? -- спросил он у Федосе­ева и поспешно снял с пуговки своего пальто предательское зернышко ячменя.

  -- К сожалению, -- быстро говорил, выпивал и закусы­вал Федосеев, -- к сожалению, не имею понятия. Сами мы не властны распоряжаться продуктами, имеющимися на складе. Нам прикажут, и мы весь склад отдадим. Что же касается пайков, то мы, безусловно, их выдаем, но только по ордерам. Приносите из города нам ордерочек, и мы паек вам выдадим.

   При прощании с профессором он еще раз выразил со­жаление, что не вправе разрешить его главный вопрос.

   -- А как простой русский человек, -- прибавил он, -- то я,

конечно, чем могу, охотно пособлю вам. Давайте сюда ваши

мешочки, вашу бутылочку...

   Он бегал по обширному амбару и весело насыпал ме­шочки профессора мучицей, сахарком, в бумагу завернул боль­шой пласт бледно-посинелой солонины, в бутылку налил черно­го, как деготь, горчичного масла...

   Профессор едва поспевал за ним, при каждом шаге огляды­вался на свои следы, не посыпает ли он за собой дорожку зерном.

  -- Смотрите, как бы вам не пришлось отвечать в случае недостачи, -- предупредил он Федосеева, глядя на не знаю­щую удержу щедрость того.

  -- Ничего, -- сказал тот и звучно обсосал с пальца гор­чичное масло.-- Мне полагается известный процент на рас­тряску, на усыпку. Опять же, глядя какая тара. И крыса тоже делает свое дело. Как-нибудь, общими силами, и натянем.

   От страха, от стыда голова профессора горела как в огне. В глазах стоял туман. Ноги едва волочились. Как он, с зерном в карманах, вышел из амбара, он сам не знал.

   "Похороны старого права" -- увидел он на одном заборе громадную свежую красную афишу, извещавшую о его лекции. "Похороны старого права" -- увидел он дальше, на другой улице, такую же афишу. "Похороны старого права", "Похороны старого права"... без конца зарябили в его глазах красные афиши.

VIII

   Раньше, все первые три года жизни профессора в Красном Минаеве, жители города, глядя из окон своих квартир на его одинокую бесприютную фигуру, шагавшую по тротуару, обыкновенно произносили по его адресу одну из следующих фраз: "Идет с глубокомысленным видом"; "с философским спокойст­вием, несмотря ни на дождь, ни на грязь"; "согбенный под тя­жестью своей учености"; "идет и думает о книгах своего со­чинения"; "идет и вспоминает о своих петербургских студен­тах..."

   А в последнее время все эти фразы заменились в устах всех новой, одной: "Идет и все думает, как бы получить свой академический паек".

   Весь город с большим вниманием следил за всеми этапа­ми борьбы профессора за свое право.

   Каждый день, в каждой семье, за чаем, за обедом, за ужи­ном, обязательно поднимался вопрос об академическом пайке профессора Серебрякова. Обсуждались новые полученные за день подробности этого дела. Старались не пропустить ни од­ного момента в развитии этой затянувшейся истории.

  -- Ну что, в деле профессора есть какие-нибудь пере­мены? -- справлялись друг у друга, сходясь за столом, в каж­дой семье.

  -- Да. Кое-что есть.

   И следовало изложение новости. Перечислялись учреж­дения, в которых был сегодня профессор, излагалось содержа­ние бумаг, которые он писал или которые ему писали.

   По утрам в домах города хозяйки, возвратившись с база­ра с провизией, нередко говорили:

   -- Встретили профессора. Идет, бедняжка, с мешочками, с бутылкой, за своим пайком. Наверное, все-таки обещали дать. Иначе бы не ходил.

   Вечерами, возвратившись с занятий, мужья рассказывали женам:

   -- Встретили сегодня профессора. Идет, бедняга, домой, с пустыми мешочками, с порожней бутылкой. Наверное, опять обманули, не дали.

   Затем высказывались сожаления:

   -- Похудел профессор за это время страшно. Только раз­рослись волосы да увеличились глаза. Смотреть жалко. Надо будет ему сегодня вечером пшеничных лепешек напечь. Пусть поест человек.

   -- Мама, я понесу! Папа, я снесу! -- начиналось соревно­вание среди детей, для которых таинственное путешествие в темноте к окну профессора являлось захватывающим спортом, испытанием героизма.

   Настала осень, невеселое время итогов и расплаты. Был серый, на редкость темный день, в глубинах иных кооперативных магазинов уже с трех часов дня печально желтели огни. Не переставал начавшийся еще три дня тому назад мелкий, надо­едливый, обложной дождь. Улицы Красного Минаева были без­людны, и в тишине и покое, разлитых во всей природе, было что-то безмерно тоскливое, кладбищенское. И стоявшие кое-где на углах улиц одноконные экипажи, неподвижные, намокшие, с глян­цевито сверкавшими от дождя верхами, почему-то напоминали собой погребальные кареты, ожидающие у подъездов своих невзыскательных пассажиров...

   Профессор Серебряков, в обычном виде, обычной поход­кой, шел улицами города, возвращаясь домой после обхода нескольких учреждений. Конечно, ему и сегодня нигде ничего определенно не ответили. Всю весну, все лето, все эти пять месяцев он убил на хлопоты по делу об академическом пайке. И все безрезультатно: вопрос не подвинулся ни на йоту.