В ближнем углу склада, за дощатой переборкой с полукруглым оконцем без стекла, как в цирковой кассе, профессор увидел отдельное светлое помещение, подобие конторы. Там на стенах висели раскрашенные картограммы, планы, документы, счеты, отрывной календарь. Посредине конторы за столом сидели двое весовщиков с этого склада, двое с соседнего, принадлежащего губсоюзу. На столе стояли две разномастные бутылки, заткнутые вместо пробок газетной бумагой; лежал большой, красный, растрепанный, точно его рвали собаки, окорок; валялись по всему столу большие обкусанные ломти белого хлеба. Весовщики пили из чарок, сделанных из жестянок от консервов, чокались, морщились после каждой чарки как от страшного ожога, крякали, рвали руками окорок, закусывали, и один из них, бледный, точно больной, с упавшими на потный лоб волосами, негнущимся языком говорил -- очевидно, в заключение какого-то длинного своего рассказа:
-- Я из ста пудов на двадцать пять пудов каждого-всякого обвешаю, самого хитрого человека!
-- А я... -- пробормотал другой и пьяно клюкнул носом в стол. -- А я на пятьдесят...
На втором этаже амбара в это время кипела горячая работа. Литые фигуры грузчиков, одетых в одинаковые, очень просторные брезентовые штаны и рубахи, без поясов, круто пригнув вниз головы, вонзив подбородки в груди, с одинаковыми, тугими, как камни, мешками на плечах, непрерывным гуськом, одной бесконечной лентой, поднимались наверх по деревянной, оседающей под ними, тяжко скрипящей лестнице. Другие такой же непрерывной лентой порожняками спускались вниз, усталые, измученные, ничего не чувствующие, с хмуро опущенными в землю лицами, как бы не желающими смотреть на такой божий свет. И здесь, в нижнем этаже, все время было слышно, как по потолку топталось множество стопудовых чудовищ, точно там происходила борьба допотопных гигантов.
С третьего этажа амбара через открытое окно ссыпали по желобу вниз, прямо в вагоны, пробную американскую посевную кукурузу для отправки в дальние места округа...
На верхних этажах следили за операциями помощники Федосеева и другие особо уполномоченные лица. А сам Федосеев находился все время внизу, поближе к конторе, к телефону. Он метался по амбару, принимал участие сразу во множестве самых разнообразных дел, и его фигура, с головы до ног в муке, беспрестанно мелькала то здесь, то там. Когда он пробегал мимо широких, раскрытых настежь дверей, снаружи, с яркого солнечного света, налипшая там друг на друга детвора, мальчики и девочки в лохмотьях, протягивали к нему длинные тоненькие ручки с пустыми жестянками из-под консервов и на разные голоса молили:
-- Дяденька, миленький, дайте нам хоть немножечко ячменю зажарить на кофий! Нам много не надо, нам только по горсточке! Дяденька, миленький...
-- А, вы опять тута? -- большерото спрашивали их караульные. -- Р-разойдись сейчас, а то я вас!
Дети с жестянками мгновенно проваливались.
-- А-а, профессор! -- обрадовался неожиданно гостю Федосеев, подал ему свою белую в муке руку, дружески обнял его за талию. -- Наконец-то пожаловали к нам поинтересоваться. Посмотрите, посмотрите, как мы работаем тут.
-- Да, -- улыбнулся со вздохом профессор.-- Заставила необходимость.
-- Ну ничего, ничего, -- поняв в чем дело, приласкал его Федосеев. -- Пойдемте...
В этот момент за переборкой резко затрещал телефон, и Федосеев бросился на своих молодых быстрых ногах туда, оставив профессора среди амбара.
Профессор еще не успел проводить глазами убегающую от него белую, припудренную мукой спину приветливого Федосеева, как его слух поразила моментально наступившая в амбаре такая тишина, какой он никогда и нигде не слыхал. Только наверху все еще продолжали тяжко ворочаться в смертельной агонии мамонты; но потом и у них в возне почувствовалась какая-то заминка. Еще более странный, тихий, плещущий, массовый звук, в следующее мгновение наполнивший собой весь амбар, заставил удивленного профессора обернуться за разрешением загадки к находящимся в амбаре людям. Но фокус запутывался еще более: профессор не видел в амбаре ни одного человека! Они не выходили из амбара, но их никого не было и в амбаре. И только всмотревшись пристальнее, профессор убедился, что они были тут, но каждый из них каким-то чудом уменьшился на аршин ростом, на целый аршин осел в землю, по живот погрузился под пол амбара. Тогда профессор еще ближе подошел к ним, еще внимательнее уставился в них... Оказалось, и грузчики, и дрогали, и сотрудники различных учреждений, штатские, военные, дамы, гимназисты, все без исключения, стояли на полу на коленях, вдоль всего нижнего края насыпи ячменя, и быстрыми движениями рук, как совочками, насыпали себе ячмень во все карманы, за пазуху, за голенища, на голову под картузы, за яростно отдираемую подкладку пальто... Бабы, враз оборвавшие пение, стояли в линию со всеми и, раскорячась, наклонившись наперед, с хищно перекошенными глазами, наплескивали себе ячмень за ворот блузы, прямо на голые груди, точно в лесу, у ручья, в жаркую погоду, прохлаждались холодной водой. И среди напряженной тишины было слышно, с какой невероятной спешкой, каким множеством брызг плескалось в разинутые карманы сухое, тонко звенящее зерно.
У профессора права, когда он увидел, как нагло среди бела дня расхищается казенное добро, заныло от негодования сердце, зашевелились на голове волосы. А в следующий момент он сделал не свойственный ни его возрасту, ни социальному положению прыжок к насыпи ячменя, припал на одно колено к земле и обеими руками принялся яростно набивать свои карманы пыльным зерном. Кабинетный ученый, он никогда не умел различать породы хлебных зерен, и теперь он не знал, что, собственно, он берет: пшеницу ли, рожь ли, овес ли. И выполнял он эту непривычную для своего звания работу плохо: спешил, жадничал, боялся, чувствовал, что погибает. И зерно лилось из его рук большею частью мимо карманов, по животу, по ногам, затекало в ботинки. И никогда в жизни сердце профессора не колотилось так сильно, так гулко, так страшно. Еще секунда -- и оно разорвется. А какой позор известному ученому умереть от звериной жадности на куче зерна с набитыми чужой собственностью карманами!
-- Ой, что я делаю, что я делаю! -- каким-то мучительным мысленным свистом повторял про себя профессор, доверху набивая свои карманы зерном. -- Ой, что же это такое я делаю, что я делаю! Сошел с ума!
Из конторки в то же время доносился сюда четкий, энергичный голос Федосеева, кому-то доносившего в телефонную трубку:
-- Крыса точит зерно! Что? Я говорю: крыса точит зерно! Письменно донести? Составить акт? Хорошо! Напишу! Составлю!
Федосеев за перегородкой бросил телефонную трубку, и все в амбаре, как в балете, враз повскакали с колен, всплеснули руками, с мягкой грацией неслышно разлетелись по своим обычным местам.
И тотчас же в сумерках амбара снова негромко и очень стройно зазвучали нарочно бесстыдно-обнаженные, какие-то говядинные голоса старых и молодых самок, широко разметавших по полу голые икры ног.
...Д-да дураком домой пойдешь!
Федосеев не вошел, а точно на крыльях влетел в амбар. Ячмень имеет свой особенный запах, и он обонянием почувствовал, что без него ворошили слежавшееся зерно. Глаза его еще издали старались охватить всех, кто был в амбаре. Одновременно он смотрел и на выражение их лиц, и на состояние их рук. Только за секунду перед его появлением громадный, кособокий, рябой дрогаль пугачевского вида в старой, прожженной, серой солдатской папахе, насунутой на глаза, ловким движением зачерпнул с кучи полное ведерко ячменя и теперь быстро нес его вон из амбара, держа ведерко впереди живота, как пушинку, на одном пальце. Федосеев думал было ринуться за ним, но его внимание более соблазнила мелькнувшая в глубину амбара другая столь же подозрительная тень, и он погнался за той, второй, тенью. Но тень, по-видимому, была и на самом деле только тенью, и через полминуты рука Федосеева, подобно орлиному клюву, со всего налета впилась в гигантскую, уже освещенную солнцем спину дрогаля.