Я обиделся и молча сел на диван около валика,-- обычное место рябого кота.
Мы как-то совершенно отошли на задний план, нами не интересовались, на нас не смотрели. Все внимание, вся ласка были обращены в сторону приезжих. Даже дядюшка и тот как будто совсем забыл о нас.
-- Нет, нам это не особенно выгодно,-- подумал я.
Катя стала рассеянна и небрежна со мной, как будто отмежевалась от меня, тем более что она у девочек имела больший успех, чем я у мальчиков. Она подсела к девочкам, ее не гнали и даже машинально гладили ее золотистые распущенные почти до плеч волосы.
Она явно важничала передо мной.
Таню я застал подсматривающей в щелку двери. Она смотрела на Сережу и при моем появлении покраснела и, не сказавши мне ни слова, быстро отвернулась. Очевидно, я и ей помешал чем-то.
Я совсем было упал духом, в особенности за ужином, когда нас посадили с матерью, далеко от мальчиков и подвязали несносные салфетки под самые уши.
Но тут стали расходиться по своим комнатам, и тишина успокаивающегося дома вернула хорошее настроение и сознание, что в сущности все идет по-старому: мы дома, с матерью, и ничто нам не мешает чувствовать себя хорошо.
V
Мать в белой ночной кофточке и короткой нижней юбке стояла в спальне на коленях перед образами и читала вслух вечерние молитвы.
Мы, дети, стояли сзади, у раскрытой постели, тоже на коленях, повторяли слова и старались не смотреть друг на друга, чтобы не смеяться. Или же прислушивались к знакомым звукам засыпающего дома и то и дело ошибались в словах.
Слышно было, как в темной уже столовой дядюшка заводил круглые часы над дверью, потом долго чихал. Как защелкивались на ночь дверные крючки, и крестная, уже в ночной кофте и со свечой в руке, обходила дозором все комнаты, заглядывала под диваны и стулья и сама отыскивала и выкидывала попрятавшихся после ужина кошек.
-- Ангел мой хранитель, сохрани меня и помилуй,-- сказала мать, кончая молитву.
-- Ангел мой хранитель...-- повторили мы, но взглянули друг на друга и, едва успев зажать ладонями рты, фыркнули.
Мать поднялась от пола, с покрасневшим от наклоненного положения лицом и отделившейся прядью волос, и оглянулась на нас.
Мы сделали серьезные лица, с особенным усердием положили в последний раз по поклону и вскочили на ноги.
Пока мать кончит молиться, можно было успеть раздеться и в одних сорочках посидеть на лежанке. Я наскоро снял сапоги, обшитые вверху полоской лаковой кожи, панталоны, чулки. Катя -- тоже. И мы уселись рядом на теплых гладких плитах лежанки.
Было что-то необъяснимо приятное в этом сиденьи на лежанке, в ощущениях, какие испытывались при этом, в прислушивании к тому, как ходят по дому перед сном, как затихает постепенно жизнь в доме. Наши детские постели были открыты и нам следовало бы отправляться туда; но мать позволяла иногда полежать на ее большой постели. На широком просторе этой постели с большими подушками можно было кувыркаться, прятаться и вообразить себя бог знает где. Тогда как наши, окруженные сеткой со всех сторон, были похожи на какие-то клетки, в которых только и оставалось делать, что спать.
-- Мы немножечко,-- сказала Катя, попросившись у матери.
Мы спустились с лежанки, пробежали босыми ногами до постели и, ухватившись за точеную дубовую шишку спинки, полезли.
Катя с первого же шага застряла, так как постель была высока и она не могла поднять ногу.
-- Не толкайся! -- сказала она мне.
-- А ты лезь скорей.
-- Я не могу лезть без скамеечки.
-- Тогда незачем соваться вперед.
-- Пожалуйста, не учи!
Тут я оттащил ее обеими руками, вскочил на кровать и, держась за спинку, прошел к стене, где было мое обычное место. Катя ложилась в средине. Пока она подставляла скамеечку и влезала на кровать, я примерялся и, не сгибаясь, пластом повалился вниз лицом на подушки с холодными, нынче смененными наволочками. Принюхался к приятному запаху свежего белья, недавно вышедшего из-под утюга, перевернулся на спину и стал наблюдать, как тень матери на стене кланяется и переламывается на потолке, а потом зарылся головой под подушки.
-- Подвинься, пожалуйста,-- сказала Катя,-- вечно эаймет чужое место.
-- Что ты ко мне сегодня лезешь! -- сказал я, высунув на минуту голову из-под подушки.-- Ступай, пожалуйста, к своим девочкам.-- И залез опять под подушки.
-- Это ты ступай к мальчикам, а мне незачем идти,-- сказала Катя и тоже полезла под подушки. Я встретился с ее рукой и оттолкнул ее.
Дышать было трудно, я высунул голову не со стороны Кати, а со стороны стены и отдышался немного. Вошла Таня, чтобы поставить нам воды на ночь. Я стал выкидывать всякие штуки, чтобы она обратила на меня внимание, но она, рассеянно взглянув на меня, ушла.
Мать кончила молитвы, спустила юбку, развязала завязки и погасила лампу. Потом, ощупав в темноте постель, подняла край одеяла, пропустив на нас холодок, и, кряхтя и обминая перину, села на заскрипевшую под ней кровать.
Я притих и, почти не дыша и редко моргая в темноте, прислушивался к этим знакомым движениям матери перед сном. Она, сидя, ощупала рукой нас, неслышно лежавших под одеялом, потом поправила у себя за спиной подушки и, шепча про себя молитвы, крестила вокруг себя и целовала, перебирая кресты, чуть звеня ими.
-- Ну, что же нынче рассказать? -- сказала она, натянув на себя одеяло.
-- Про немцев,-- сказала Катя.
-- Вечно немцы,-- сказал я,-- лучше про волшебника.
Катя согласилась, но ей почему-то потребовалось сначала узнать его наружность,-- какая у него борода, какие сапоги.
Меня задела эта мелочность, как что-то направленное против меня. Чтобы не слушать этих описаний, я опять залез под подушки и, лежа там, почему-то вспомнил, как Таня смотрела в щелочку на Сережу. Мне стадо досадно, что на меня она так никогда не смотрела; в этом взгляде была какая-то особенная заинтересованность и боязнь. И он на нее смотрел как-то иначе, чем на всех. В особенности вслед ей, когда она проводила в спальню с чистым бельем на руках и со свечой. Как будто он ждал, что она оглянется на него в дверях. И, правда, она оглянулась.
-- Чудеса!.. что-то тут есть,-- подумал я.
Когда я высунулся из-под подушки, мать уже рассказывала самое интересное. Катина нога зачем-то очутилась на мне.
-- Что ты тут с своими ногами,-- сказал я.
Ответа не было. Она уже спала.
-- Катя спит,-- сказал я.
Для меня это известная история: только начнут рассказывать, не пройдет и минуты, как она уже свернется и спит. А зачем-то подробности потребовались.
За окном была все такая же бурная зимняя ночь. Ветер все так же завывал. И в шуме его, изредка доносимый ветром, слышался редкий, тревожный звон сторожевого колокола.
VI
С приездом братьев и сестер я в первый раз в этом году почувствовал, что очутился в каком-то скверном, промежуточном положении: я не принадлежал ни к кругу мальчиков, ни к кругу девочек.
Казалось бы, я с полным правом мог водить компанию с мальчиками, но по их взглядам я скоро понял, что они только-только терпят меня, и при всякой попытке с моей стороны войти в более тесные сношения проявляют не совсем приятные для меня чувства.
У них все находятся какие-то разговоры, которых мне, бог знает почему, нельзя слушать. Если даже они затевают самую обыкновенную возню, то и здесь я оказываюсь лишним, так как, помогая кому-нибудь одному, начинаю кусать другого. Против этого неизменно восстает даже тот, ради которого я старался.
Катино положение несравненно лучше моего, потому что девочки оказались гораздо сговорчивее. Она, кажется, уже почувствовала, что у меня дела обстоят неважно, и щеголяет передо мною преимуществом своего положения среди старших. И в то же время наблюдает за мной, не останусь ли я с носом. Чувствую, что на этой почве у нас с ней скоро возникнут серьезные недоразумения. В особенности невыгода моего положения сказалась, когда все за два дня до рождества собрались в баню.