На утро бабы сгоняли к околице коров в сторону леса и, увидев бондаря, который стоял у порога своей избы, кричали:

   -- Дядя Прокофий, куда ж гнать-то?

   -- А я почем знаю...

   -- Ах, оглашенные, они опять туда гонят! -- кричала какая-то баба.

   -- Дядя Прокофий, куда гнать? -- спросил пробегавший мимо бондаря пастух.-- В лес, что ли?

   -- Гоните в лес, ну вас к черту,-- сказал бондарь,-- какой-то умник выдумал.

   -- Говорят, в лес опять велено,-- сказал пастух, подойдя к бабам.

   -- Вот господь, казнь-то египетскую послал. Чтоб у него ноги отсохли, у окаянного... Только бы дознаться, кто это выдумал.

СВЯТАЯ ЖЕНЩИНА

   Беднейшие с начала переворота испытали три совершенно различных превращения.

   В первое время только и делали, что носились с ними: что ни начнут делить, сейчас десяток голосов с разных сторон кричат:

   -- Беднейших-то не забудьте! В первый черед наделить.

   -- Знаем без тебя,-- говорят комитетчики,-- затем и взялись.

   -- Вот, вот, ведь не для себя берем.

   -- На что нам, очень нам нужно.

   -- Нам только бы их-то на ноги поставить.

   И беднейшие сначала только скромно предоставляли всем желающим ставить себя на ноги.

   У Захара Алексеевича крыша давно прохудилась, и каждый раз после дождя он, выходя из избы, прежде всего попадал ногою в лужу в сенцах, а потом на пороге долго осматривал, промочил лапоть или нет. Но крыши не поправлял, а садился на завалинку и все о чем-то думал, опустив голову над коленями.

   -- Что ж крышу не чинишь, Захар Алексеич? -- говорил кто-нибудь, проходя мимо.

   Захар Алексеич поднимал голову, сначала смотрел на спрашивающего, потом на крышу.

   -- Что ж ее чинить-то, она вон уж старая,-- говорил он,-- вот как комитет...

   Спрашивающий уходил, а Захар Алексеич отходил на середину улицы, чтобы лучше видеть, и, прикрыв рукой глаза от солнца, долго смотрел на крышу, потом снова садился на завалинку и опять о чем-то думал.

   В первое время беднейшие сами даже могли и не ходить на собрания и не напоминать о себе: о них все помнили.

   Степанида, не имевшая земли и кормившая пять человек детей и никогда о себе не напоминавшая, ничего не просившая, и та не могла пожаловаться: и лошадей ей в кредит дали, и корму воз, и даже два передних колеса от телеги при разделе инвентаря.

   -- Не все ж людям маяться. А то при старом порядке маялись да еще и теперь майся,-- говорили мужички.

   Потом, когда помещичий корм беднейшие лошади поели, так как одного воза хватило только на месяц, беднейшим пришлось напоминать о себе. Но время тут подошло горячее: руки у всех тянулись ко всему не с прежней нерешительностью и совестливостью, а с лихорадочной спешкой, и голосов беднейших было почти не слышно.

   Иван Никитич спешил сбыть по мешочку в город доставшуюся муку на случай нового передела, чтобы не сказали, что у него много, и у него уже началась дрожь в руках от нечаянных барышей.

   Ему было не до беднейших.

   Огородник то и дело водил носом: не взяли ли где фабрику или завод на учет. Ему при такой спешке и вовсе было не до беднейших.

   И чем больше беднейшие напоминали о себе, тем меньше получалось результатов. Все были заняты делом, и они только мешали на каждом шагу.

   Захару Алексеичу уже пришлось переменить место для размышлений, и он вместо своей завалинки сидел все дни и вечера на крыльце чайной, где заседал комитет.

   И когда какой-нибудь запоздавший член комитета спешил на заседание и вдруг глазами натыкался на фигуру Захара Алексеича в зимней шапке, с палкой, то сейчас же, почему-то плюнув, повертывал за угол и заходил с другого крыльца.

   Тогда беднейшим пришлось уже более настойчиво требовать внимания к себе, пуская в ход различные средства, удобные для этого случая.

   И на них уже стали смотреть, как на какую-то кару господню.

   -- Вот навязались-то на нашу душу.

   -- То по экономиям весь век клянчали, а теперь нашу кровь хотите пить,-- тонким голосом кричал огородник.

   -- Почему вот Степанида не надоедает,-- говорили все,-- она и больная лежит, а не лезет, ей всегда всякий с удовольствием поможет...

   -- Хлебца бы ей, что ли, снести, Степаниде-то, говорят, целый день не ела.

   -- Кто на чужую собственность смотрит,-- говорил Иван Никитич,-- у того и свое отнимется, потому что не по закону.

   -- У тебя-то вот, однако, не отнялось,-- говорили беднейшие,-- набил карман-то. Мы вот тебе закон покажем, порастрясем. Лучше добром давай. Мы не чужого требуем, а своего. Все -- наше.

   И это было второе превращение.

   Беднейшие превратились в ненавистных вымогателей. Пора осыпания их цветами прошла. Их только ненавидели и боялись.

   -- Донянчились!..-- говорил прасол.

   -- Их бы с самого начала в бараний рог гнуть надо.

   -- Только одна Степанида... Вот святая женщина, больная, пятеро детей, хлеба нет, а все не лезет. Хлебца бы, что ли, ей снести, Степаниде-то, а то, говорят, другой день не ела.

   И так как все устали от требований беднейших, от их угроз, то всегда отводили душу, вспоминая о Степаниде.

   А беднейшие уже стали кричать о новом переделе всего: у кого много, отнять и опять разделить поровну.

   -- Только уж теперь промеж нас одних,-- кричал Андрюшка.-- Все -- наше. Мы их расчешем.

   Но время проходило, а они все не расчесывали: после большого подъема дух беднейших постепенно ослабевал. И Захар Алексеич в свободное от сидения на завалинке время своими средствами добывал себе что-нибудь по соседству: забытую хозяином охапку дров, завалившуюся у чужой завалинки оглоблю.

   Андрей Горюн, прицепив себе суму на спину и взяв в руку длинную палку, отправился куда-то; помаячил в тумане за околицей и скрылся за поворотом.

   -- Открыли кампанию,-- сказал Сенька, подмигнув.

   -- Наконец-то за разум взялись,-- сказал Иван Никитич.

   Одна Степанида все лежала и не могла устроиться так же удобно, как остальные. И когда о ней вспоминали, то лавочник говорил:

   -- Вот уже кому, знать, на роду написано: как при старом порядке мучилась, бедная, так и при новом...

   -- И все молча терпит,-- прибавлял кто-нибудь.

   -- Святая женщина. Хлебца бы ей снести, что ли, Степаниде-то. Третий день, говорят, не ела.

ГЛАС НАРОДА

   Разнесся слух, что комитеты будут уничтожены и вместо них организуются Советы. Из Москвы с завода приехал Алексей Гуров и каждый день собирал около себя молодых солдат, вернувшихся с фронта, и говорил с ними о чем-то.

   Старые члены комитета, в особенности лавочник, ходили встревоженные. Лавочник, поймав кого-нибудь на дороге, говорил:

   -- Что делается!.. Только было начали налаживать, а они теперь все насмарку пустят. Ведь эта голытьба окаянная сама никогда ничего не имела и других теперь хочет по миру пустить.

   Прежде, когда лавочник был председателем, он был строг и недоступен, и у мужичков уже начало накопляться недовольство им. Но теперь он стал такой хороший и разговорчивый, что все растрогались и говорили:

   -- От добра добра не ищут. Нам новых не надо.

   -- Ведь они все разбойники,-- говорил лавочник,-- ведь у них ни бога, ничего нет.

   -- Это верно, о боге теперь не думают.

   -- И потом, нешто они дело тебе понимают! -- продолжал лавочник.-- На кажное дело нужна особая специальность, а они, кроме того, что глотку драть, ни на что больше не годны.

   -- Это что там...

   -- Мы трудились для вас, можно сказать, все начало положили, они хочут готовенькое подцапать, а нас долой. Правильно это?..

   -- Кто там хочет! -- послышались голоса.-- Мы выбирали вас, значит -- наша воля. Нам нужны дельные, одно слово, чтоб человек основательный был. А это что... Голытьба! Так она и всегда голытьбой будет не хуже этого Алешки. В пальто ходит и думает... Когда только этот корень окаянный выведется!