Мелко и сдавленно засмеялся Семён, приобнял за мягкие плечи притворно рассердившуюся Александру, шутливо подёргал её плотно сплетённую великолепную косу. И с той минуты стали они жить вместе, потому что другого расклада, наверное, и быть не могло для них.

Она вытаскивала его, покорливого, тихого, в «свет», — так она называла вечеринки, которые устраивались у кого-нибудь на дому купеческой, разночинной молодёжью, мелкими чиновниками. Затягивала в ресторации, на концерты, в театр, даже в Собрание, в которое чтобы попасть простому человеку нужно вдесятеро переплатить. Но Александре хотелось, чтобы жизнь её любимого была наполнена радостью, чтобы забывал он эту мрачную, провальную межу своей жизни, чтобы выхолодилась, выветрилась из его сердца красивая её соперница и бывшая подружка — Елена. Семён не любил и не понимал досужей, весёлой жизни, но покорялся настойчивой жене, не жене, но — как другом Александра стала для него, спасительницей и путеводительницей по — казалось ему — потёмочной жизни, которая вершилась вокруг. Потом, по настоянию Александры, они и вовсе перебрались на жительство в Иркутск. Сначала поселились в изысканно меблированной квартире в доходном доме на шумной, аристократичной Большой, хотя можно было и поскромнее устроиться, но волевая, напористая Александра не признавала в жизни ничего половинчатого, неяркого, скупого. «Жить — так жить!» — говорила она.

А летом Семён — на давно купленном Иваном Александровичем, но приберегавшимся для сына участке — с артелью срубил дом, большой, двухэтажный, на не менее аристократичной и престижной Грамматинской. Обставили все пять комнат так, что гости ахали: мебель красного дерева и дуба, шикарные заграничные гардины, пышные, пёстрые картины маслом, экзотичные кадки с модными пальмами да фикусами, — «Прямо-таки Париж!».

В Погожем бывали редко и неохотно: память о прежнем больно задевала. Надо ближе к городу держаться: он, суетный и напористый, вытянет из души тоску, понимал Семён, наполнит её цветастой дымкой спасительного лёгкого отношения к жизни. Семён мало-помалу втягивался в давнишние и новые купеческие дела, вёл с бывшим тестем лавку, пригонял из Зимовейного подводы с рыбой и шкурками белька, заезжал на Белую к Фёдору за столяркой, тёсом и кругляком, перегонял на прииски скот, сговаривался с интендантами о поставках военному ведомству овощей и мяса, заседал в «Закупсбыте». Однако Михаил Григорьевич с горечью видел, что прежнего усердия Семён уже не проявляет, чаще вял, рассеян и нерасчётлив; «прозевал» несколько выгодных сделок в «Закупсбыте» по продаже конского волоса и сливочного масла в Америку. О Елене они никогда не заговаривали, но оба понимали, что её бегство и измена — по живому разрубили установившиеся было тёплые родственные отношения, скосили с тракта весь охотниковский-орловский род.

Когда отстроился, Семён забрал к себе сына Ванюшку, нанял няньку, но Охотниковых не обижал: позволял бабке Любови Евстафьевне брать внука в охотниковскую семью, не закрывал перед ними двери своего нового дома. Но Александра молчком, нередко исподлобья поглядывала на Любовь Евстафьевну, и та как-то виновато и скоренько старалась скрыться с внуком, кое-как его обув и одев. Попыталась раз заговорить:

— Уж ты, Ляксандра, не серчала бы на нас…

Однако, Александра так громко, но, похоже, без нужды, дунула носом в платок, что у бедной старушки слова будто бы застряли в горле.

В обществе, куда затягивала Семёна неугомонная Александра, везде слышал он разговоры против православия и царя, то осторожно-тихие, то дерзкие, бесшабашные. Семён чувствовал: что-то страшное начинается в стране, какая-то неведомая, но грубая, напористая сила перекручивает души, мутит разум, толкает к отчаянным поступкам. Видел: в церкви люди не шли. И если всё ещё не громили храмы и не унижали, не уничтожали священников, то, видимо, только потому, что не явились смельчаки, которым и голову не жаль свою потерять, лишь бы добиться своего. Однако отчаянные удальцы уже стали объявляться: однажды в крестный ход, в котором участвовал и Семён, из потёмок 1-ой Солдатской улицы полетели камни, и одним из них дьячку разбило в кровь лицо. Люди онемели — ни охнуть, ни крикнуть не могли. И после заутрени с торжествующим перезвоном колоколов разошлись подавленные и растерянные, не чувствуя в сердцах благодати и света.

Однажды Семён сказал Александре:

— Такая ты заботливая да ласковая, Саня, одно слово, славная баба. Купаюсь рядом с тобой как сыр в масле. Но над сердцем своим не покомандуешь, чую! Саня, уж прости — не могу обманывать: помню, помню я жену свою Елену. И люба единственно она мне. И диковинное чувство не покидает меня: вернётся она ко мне, и заживём мы крепким, счастливым домком… Эх, почву под ногами теряем, всё кубарем челдыхается под откос, а я, вишь ты, размечтался!

— Дурак! Нужен ты ей, лапотник!

— Нужен, не нужен, а с тобой я больше жить не могу. Совестно мне. Вот что, ты пока, если хочешь, оставайся жительствовать в этом доме, а я с Ваней переберусь в Погожее к родителям. Прости, Саня, прости. Ты найдёшь своё счастье: ты хороший человек. Прощай.

Рыдала и умоляла Александра, но Семён в тот же день ушёл от неё.

Однажды в осеннюю штормовую непогоду опасно покосился крест на погожском храме. Отец Никон просил прихожан поправить, мужики обещали, но за дело не брались: вроде как других хлопот достаёт у людей, а крест подождёт. Поправил крест Семён, наняв мужиков. А за бесплатно не захотели. Один Лёша Сумасброд за так полез на маковку вместе с Семёном.

Семён увлечённо рассматривал этот знаменитый крест, принесённый сюда на своём горбу из далёкой России Игнатом Сухачёвым во искупление каких-то великих грехов, — впервые увидел его в такой разительной близи. И оказался он весь иссеченный, шероховатый, корковатый, но, как корень старого кряжистого дерева, мощный весь, громадный. Поистине, как будто вцепился — словно корень в землю — в небо. Каким-то великаном, богатырём он показался Семёну, но изветренным, израненным, как бы даже изувеченным, но вот — выстоял под напором судьбы и ветров, уже вторую сотню лет высится над Погожим и округой. «Сдаётся мне, — подумал Семён, — имеется в нём ещё запас крепи и силы. Сейчас выправим — так и ещё, братцы, сколько стоять ему!»

Лёша тоже очаровано смотрел на крест; шепнул:

— А ить какой он вблизи страшный-то, Сеня. Жуть!

Неожиданно запорхнул на крест голубь, заулыбался ребячливый Лёша, потянулся к сизарю рукой, да вдруг соскользнула его нога с маковки. Внизу народ ахнул, встрепенулся. Лёша чудом успел ухватиться за крест и — повис на нём над пропастью. Крест по-стариковски хрипло скрипнул, потянулся книзу, но — замер. Семён за гачу подтащил к себе Лёшу, а у того рот перекосило, весь лихорадочно дрожит.

— Эге, да он ещё с десяток таких сумасбродов выдержит, как ты, Григорий Палыч, — подмигнул ошалевшему Лёше Семён. — Ну, ну, крепись, мужичок. Живой ить!

Отдышались чуть. Мужики натянули верёвки — выправили крест, а Семён и Лёша затянули крепеж в основании. Немного — осень была, верховик напирал, руки замерзали — почистили, ошкурили крест металлической щёткой на длинной палке и обмахнули его густо замешанной серебрянкой. Старались из последних сил, но вблизи он всё равно виделся страшным и неприглядным.

Однако снизу взглянул на него вымотанный, закоченевший Семён — а ведь засиял крест! Молодо и несколько задиристо смотрел он на белый свет, на ясную Ангару, на весь уютный погожский мирок. Поразился Семён, качал головой, не веря глазам своим. Мужики смеялись над непривычно молчаливым, медленно отходившим от страха Сумасбродом, у которого тряслись руки, пальцы никак не могли сжать чарку, и простодушной его супруге Марусе приходилось вливать водку в его рот и следом засовывать огурец.

75

В мае-июне 17-го года жизнь в Погожем вконец расстроилась, сорвалась с матёры и как будто куда-то полетела, покатилась, не имея сил и порой желания уцепиться за кустик или кочку прежнего размеренного, работящего уклада.