Елена почувствовала себя тревожно и растерянно, когда снова вспомнила о желании убить в себе ребёнка. Она всё же не осмелилась обратиться к Богу с этой страшной и настойчиво не отступавшей от неё заботой. Она начинала страстно молиться, но сбивалась, пыталась услышать слова священника и разобрать пение хора.
— …Велий, еси, Господи, и дивны дела Твои, — высоко и густо тянул отец Паромон, величаво озирая паству большими, на выкате глазами, — и ни едино же слово довольно к пению чудес Твоих… Ты бо хотением от не сущих во ежи быти приведый всяческая, Твоею державой содержиши тварь и Твоим промыслом строиши мир…
Монахини и послушницы усердно крестились, били поклоны, оберегали ладонями огоньки свеч. Потом подходили к крупной жилистой руке батюшки, прикладывались к ней, кланялись с крестными знамениями иконам и распятию, перемещаясь цепочкой и бочком, бочком к выходу. Елена же стояла возле колонны в каком-то странном, нежданно нашедшем на неё оцепенении и мысленно повторяла одно слово, только что услышанное из уст отца Паромона: «Тварь… тварь…» Но она не понимала, зачем ей нужно повторять это слово, какой смысл она вкладывала в него и могло ли оно как-то относиться к ней.
Сквозь хрустально-чистое стекло окон струился, преломленный крестообразными рамами, синеватый свет набиравшего силы утра. Церковь пустела, на клиросе затихли последние всплески пения, а Елена чего-то ждала, не сдвигалась с места, будто бы затаилась, спряталась от людей. «Господи, не оставь меня, грешную, — молилась девушка, всматриваясь в попавший на её глаза лик распятого Христа на большой тусклой иконе. Елена не чувствовала и не осознавала, как по её щекам бежали слёзы. Изображение Христа, чудилось, стало дрожать в солнечных лучах, удаляясь от Елены. — Я снова ищу в лике Господа улыбку, — с досадой и страхом подумала она. — Будто улыбкой Господь одобрит меня… как тогда… в Пасху. Иисусе, Сыне Божий, прости меня, грешную! Даже в храме одолевают меня соблазны; и не сердцем тянусь к Тебе, а умом. Хитростью хочу добиться желаемого! Я ужасный человек. Что же я могу, Боже Праведный, вытворить, когда выйду из храма? Не оставь меня!..»
Елену охватил внутренний жар, и он нарастал. Она осознала, что перед её душой разверзлась яма. Не сразу поняла, что рядом с ней появилась инокиня Мария, которая отошла от священника, приложилась к распятию и хотела было уже покинуть храм.
Удивилась Мария, но была умиротворённой и спокойной, протянула племяннице руку, чуть улыбаясь свежим светлым лицом. Елена стояла без движений, смотрела на Марию пристально, будто что-то отгадывала.
— Подойди к батюшке под благословение, Лена, — шепнула Мария.
Но Елена не сдвигалась с места и не отводила взгляда от лица Марии. Мария твёрдо взяла племянницу за руку выше локтя, притянула к себе и шепнула, боязливо посматривая на отца Паромона:
— Что с тобой? Вся в слезах. После, после, моя пригожая, потолкуем. Подойди же к батюшке!
Но Елена всё не сдвигалась и смотрела на тётку, словно бы не узнавала. Храм быстро наполнялся лёгким светом зреющего нового дня. И сам храм, представилось Елене, уже начинал сиять белеными стенами, иконами в ризах, одеянием священника, сусального золота вратами в алтарь, начищенными медово-желтоватыми полами с разноцветными тряпичными ковриками — всей своей сущностью, намоленной людьми в веках.
— Ты, тётя Феодора, така-а-а-я… — певуче произнесла Елена, с трудом сглатывая горчащий комочек волнения. Казалось, что она не знала, что же ещё сказать, и это действительно было так. Но она сказала: — …така-а-а-я свята-а-а-я… чи-и-и-стая, пречи-и-и-стая. Увидела тебя — а думала, икона передо мной явилась. А как в моём сердце сразу полегчало. Столько в него влилось солнца и света. Святая ты, тётя, что ли, на самом деле?
— Что-что?! Ш-ш-ш! Молчи, грешница. Язык тебе мало вырвать. В храме такую ахинею несёшь! Пьяная, что ли? Да подойди же, чудачка, к батюшке, — требовательно — но сохраняя у глаз улыбчивые лукавые морщинки — сказала инокиня Мария, подталкивая племянницу к священнику. Тот поднял на них густую, с проседью бровь.
Елена знала и помнила, что Мария когда-то убила в себе ребёнка, и ей казалось, когда шла в монастырь, что Марии и только Марии можно довериться. Но теперь в храме Елена явственно поняла, что не сможет сказать родственнице о своей страшной задумке. «Я не имею права марать эту прекрасную, светлую женщину. Сама разберусь. Боже, не оставь меня!»
Тётка и племянница прошли в трапезную. Елена откушала с монахинями, послушницами, несколькими вкладчиками — добровольными помощниками — и посетителями грибных пирогов, брусничного киселя. Нашёптывала напряжённой, но по своему обыкновению улыбчивой Марии:
— Феодорушка ты моя прекрасная, тётушка ласковая. Как я по тебе наскуча-а-лась, лапушка моя.
— Тише ты, окаянная девчонка, — порой испуганно озиралась Мария, когда Елена начинала говорить громко, но собравшиеся благосклонно посматривали на родственниц, радуясь новому молодому лицу в своём — в основном пожилом — привычном женском круге.
Мария направилась на засолку огурцов. Елена напросилась с ней. Засолка проходила деловито-споро, как вообще умели и любили работать Охотниковы. В амбаре было сумрачно, сыро и прохладно. Густо пахло укропом. Мария, склонившись над большой бокастой бочкой, стянутой ржавыми коваными обручами, проворно укладывала огурцы. Родственницы были одни и толковали обо всём, что приходило на ум. Елена спросила, задув опавшую на глаза чёлку и продолжая проворно и тщательно мыть огурцы:
— Феодора, а ты не жалеешь, что ушла в монахини? Не смотри на меня сердито! Может, хотя бы маленечко тоскуешь по той жизни.
— Дурочка ты ещё, Ленча. Там просто хорошо, а здесь так славно, что просыпаюсь утром — душа поё-о-от. И очарованно слушаю я исходящий из неё ангельский хор, словно все Херувимы слетелись ко мне ради одной моей души. Грешной души.
— Ты, Феодора, ещё молодая, нравишься мужчинам… знаю, знаю, не красней и не мечи в меня стрелы гнева!
— Замолчи, греховодница! — брызнула в неё огуречным соком тётка.
— На моей свадьбе мужики с тебя глаз не сводили. Помнишь, напротив тебя сидел такой усатый и глазастый? Так у него аж слюнки текли, когда он на тебя таращился. Видать, сладкая ты ещё. А зарделась, зарделась!
— Молчи! Я познала истинную любовь — любовь к Господу нашему Иисусу Христу. А любви к земному мужчине мне уже мало.
— Мало? — перестала мыть огурцы Елена, как-то затаиваясь и пристально всматриваясь в глаза тётки.
— Очень мало, очень, очень. — Мария присела на скамью: — Как говорят мужики, перекурим, что ли? — Помолчала, вытерла передником красные от работы руки, посмотрела на маленькое оконце, расположенное у самого потолка. Свет сеюще сыпался в сумерки амбара. — Мало так же, — сказала Мария, — как вот сейчас мало нам с тобой солнца: света всего-ничего попадает в окно. А хочется-то больше, правильно? Так и любовь мужчины теперь для меня, как свет в этом оконце, а любовь ко Господу — так, будто я купаюсь в лучах солнца, а вокруг меня всё кущи, распахнутые, приветливые, тёплые небеса и — ангелы, ангелы порхают, овевают моё лицо ласковым ветром. Я, Ленча, только теперь и счастлива. Только недавно поняла, как и зачем следует жить.
— Но всё же, всё же: того, своего мужчину, вспоминаешь?
— Ты сызнова? — скованно, неискренне засмеялась Мария, прижимая к своему боку Елену, которая присела рядом и тоже натянуто улыбнулась. — Конечно, вспоминаю, потому что молюсь за спасение его души.
— Видаетесь?
— С кем, любопытная Варвара? — шутливо оттолкнула она Елену, зачем-то притворяясь, что не поняла вопроса.
— С любимым! С кем же ещё? С лю-би-мым!
— О-хо-хо, какой он мне теперь любимый? Мирская ты душа — не понимаешь меня! Ну, раза два заходил в обитель. Но я просила, чтобы он этого не делал. Снова склонял меня на грех. Но годочка, поди, уже четыре не было. Слышала, в столице обосновался. Дай Бог ему счастья, а в душе — мира.