И гулять в фальшивом гламуре домов уже совсем расхотелось.

Как только начало смеркаться, она зашла в первую же глянувшую на нее церковь – приглушенно апельсинового оттенка, с каким-то уютным барокко на лице, и с двумя дядьками в нишах на фасаде: один из них запросто держал в правой руке домик, а в левой – то ли репу с ботвой, то ли факел; а друг его, на другой стороне от входной двери… – она уже не разглядела. Безумно спать хотелось. Глаза уже просто смыкались – вместе с небом.

– Пелгжи́мка. Ченстохова! – выложила она единственный имевшийся в запасе пароль невысокому ксёндзу, разговаривавшему в костеле с семьей прихожан.

И тот сразу кивнул и провел ее в соседнее здание устраивать на ночлег.

Узкая комната с кроватью и письменным столом, которую ей отвели, была вся как будто соткана из рукодельных церковных кружев. Кружева были везде – и на уголках свешивающихся с полочек хлопковых салфеток, и на круголях скатерти на тумбочке, и на покрывале, и на кисеях наволочек покоящихся сверху пухлыми барашковыми облаками четырех подушек, и даже на пододеяльниках двух щедрых пуховых одеял – на всем, что было белой горой навалено на панцирную кровать, из-за этого настолько мягкую, что могла посоперничать даже с Катарининой, кукольной, в Мюнхене. Елена примерилась к кровати – присела, провалилась – и тут же встала: старенькая горбатая женщина в черном сарафане без рукавов поверх вишневой водолазки – и в монашеском шапероне – на попечение которой ее передал ксёндз, повела ее в душ – на нижний этаж.

– Постучитесь ко мне, я вас провожу обратно. Или запомнили, как идти? – серьезная, сосредоточенная, даже грустноватая слегка женщина, тем не менее, как-то внутренне, духом, необъяснимо, все время дружески, приветствовала ее – вне слов, и вне жестов – за словами и жестами. И это духовное, молитвенное, приветствие чувствовалось реальней, чем любые слова. Выдав ей полотенца, она удалилась в свою горницу – стен в которой видно не было: вымощены сплошь были книгами с темными корешками, забрызганными ярким, откуда-то снизу из дальнего угла бившим, светом ночника, – комнатку, в которую, конечно же, ужасно хотелось еще раз постучаться и заглянуть хоть на секундочку – хотя дорогу к себе, наверх, в кружевные покои, Елена запомнила превосходно – и могла за несколько секунд взбежать по лестнице без всякого гида.

Легко скача вверх по ступенькам и, как показалось Елене, даже из вежливости чуть затормозив на повороте, давая Елене фору, горбатенькая провожатая указала узловатым перстом на древний черный круглый телефонный аппарат (с буковками вместе с цифрами в кружках диска), тосковавший в пролете на низенькой ореховой этажерке с кованными зазеленевшей медью ножками, и спросила:

– Мамуше не хотите позвонить? Звоните, если хотите.

«Ни за что вот не поддамся на этот соблазн. Обещала ведь себе: позвоню Крутакову после того, как увижу Войтылу», – сонно отдернула Елена уже потянувшуюся было к телефону руку, моментально вспомнив текстуально совпадавший эвфемизм «Звонки маме» и свои ночные мюнхенские разговоры с Крутаковым с махровых альп в Маргином доме.

Утром на богослужении Елена – в самой гуще народа – завороженно смотрела, как все прихожане, не только священник, а каждый, каждый молящийся, воздевает руки при чтении «Ojcze nasz» – жестом, доставшимся по наследству от священничества Иерусалимского храма – и тем самым жестом, которым возносил руки к небу на молитве Христос.

И так весело было, взмешав все времена и образы, воображать, как будто вернулась к братьям и сестрам самых первых христианских общин – преломлявших хлеб и возносивших чашу за общим столом, вместе, в простоте и радости. Как на древней чеканной изумительной картинке на помятом золото́ м дамасском блюде: все братья вместе, вокруг стола – и апостолы раздают хлеб; фотографию этой чеканки в старом немецком альбоме ранней христианской символики она как-то раз рассматривала в библиотеке иностранной литературы, и все никак не могла оторваться.

И, вроде бы, без удивительной русской литургической музыки, без мелодического единства, которое, всю службу, держит на лету любого, даже не понимающего текст, так, что ты – хочешь-не хочешь – лучишься с музыкой вместе в ее сердечном средоточии, – это католическое богослужение здесь казалось с непривычки чересчур строгим. Простецкие кратчайшие молитвы. Но зато читаемые всеми вместе. И – что самое главное: Евхаристические молитвы, молитвы об освящении хлеба и вина, внятно и осмысленно произносились всеми вместе.

«Как это странно, что приходится добирать – здесь и там – до целого, – улыбнулась Елена. – Верую во единую, святую, вселенскую и апостольскую».

Лица прихожан на мессе казались сначала как-то непривычно постноватыми, холодноватыми, что ли – в сравнении с русским жаром на лицах в Брюсовом.

Но зато, когда зазвучало чудесное, восхитительное священническое приветствие «Pokój Pański niech zawsze będzie z wami!» – и молящиеся, почти по-русски, ответили: «i z duchem twoim!» – и каждый, повторяя «Pokój z tobą», жал руку совершенно, вроде бы, незнакомым братьям и сестрам рядом – та вспышка отраженного света, в секунду пробегающая по лицам – именно на контрасте с прежней постностью лиц – так явственно свидетельствовала о присутствии Произносящего: «Мир вам!» – и так ярко, за секунду воспроизводила крепко-накрепко записанный где-то на воздухе, тот самый, умопомрачительный, миг, когда прячущиеся за запертыми дверями, разбитые, необразованные, смятенные, утративших веру, запуганные, малодушно бросившие и предавшие своего казненного позорной мучительной смертью Учителя, бедолаги – вдруг, еще не веря своим собственным чувствам, услышали эти слова и внезапно увидели перед собой Забывшего про двери, Воскресшего – и разом выросли в весь свой ангельский рост, и превратились в неуничтожимую, Богом движимую, Духом Святым водимую сквозь века и страны, несмотря на всю людскую немощь, живую Церковь – новую, единую, всегда живую Божью нацию, смачно наплевавшую на генофонды, и генотипы, и суеверия, – что за это уже можно было простить все погрешности форм.

«Как странно… – подумала Елена вновь, подавая руку для дивного, божественного приветствия (как роспись запредельного присутствия) седой даме в плаще рядом, а потом и молодой узколицей паре, девушке и юноше, которые, обернувшись к ней разом с передней скамьи, и приветствуя ее, так и продолжали глупейше держаться при этом между собой за руки, так что получилась куча-мала рук, и ей досталась левая рука девушки, а седая дама свою фиолетовую, костлявую, маленькую, но очень горячую ручку крышечкой приставила сверху —…как странно, что приходится там и здесь собирать, добирать по крупицам – и как бы выстраивать внутри, в себе, целиком картинку – той самой, настоящей, Вселенской, сквозящей через века, внепространственной Церкви, витающей в воздухе, которая, на самом-то деле, и совершает каждую Литургию – в той мере, в которой это возможно – в этом столетии – в этом городе – в эту секунду – в этом храме – в моей душе. Той самой Вселенской Церкви Христовой, в которой всегда вот со мной рядом и Строптивый Златоустый Иоанн, обличавший зажравшихся церковных и светских начальничков, призывавший толстопузых делиться с нищими – и за это свергнутый, сосланный и заморенный голодом иерархами, наследнички которых теперь, как будто в отместку, вынуждены петь и читать тексты этого бунтаря не только на каждой Пасхе, но и на каждой почти литургии; и полоумный Лопоухий Франческо Бернардоне, которого по-настоящему-то поняли только голуби; и тот же дружбан Влахернского – Блаженный Августин, которому не слабо́ оказалось блаженнейшими устами сказануть, что государственная власть, ведущая себя беззаконно, в принципе, ничем не отличается от шайки разбойников; и Святой Филипп Московский, не постеснявшийся назвать змеиное отродие в Кремле змеиным отродием; и длиннобрадый грек Максим, тихо ухайдаканный русскими православными за чересчур энергичную и действенную проповедь христианства, а после безобидно посмертно канонизированный; и щупленький Сташек Краковский, епископ, убитый польским царьком за критику – словом, все те ребятишки, которые гораздо более живы и реальны для меня, чем все, кого я когда-либо видела здесь своими человеческими глазами. Смешно, что существовать всегда приходится как будто в двух параллельных мирах – идеальном и материальном».