Изменить стиль страницы

Первое время мешали посторонние, смешили и сердили. Эти приходящие чужие мужики и бабы с мешками, удобно свернутыми и сунутыми под мышки, шляясь около усадьбы, подходили к работающим и, поздоровавшись, неизменно спрашивали требовательно:

— Где тут, граждане, хлеб голодающим раздают?

— Какой хлеб?

— Сказывают, господский… Неужто весь расхватали? Ай, батюшки, жалость какая! Опоздали!

Потом таращились на работу и осторожно пытали, расспрашивали, что тут такое делается помочью на барском пустыре.

Чтобы не мешали народу и не раздражали его, Совет распорядился заворачивать непрошеных гостей восвояси, как заметят в селе, на шоссейке.

Тогда кто‑то ночью пытался снять с петель двери хлебного амбара. Помешала Яшкина мать, вышедшая на крыльцо покашлять и услыхавшая шум на гумне. Она нечаянно спугнула, воры укатили на телегах прямиком к станции, полями, и только колеса долго стучали в ночной тиши по рытвинам и каменьям да лошади отфыркивались на бегу, наяриваемые вожжами и кнутами.

Дед Василий приказал пленным по очереди сторожить с ружьями усадьбу по ночам.

Встревоженные мужики успокоились, однако косились на ржавые берданы, ворчали:

— Не в те руки попали ружьишки!.. Нам бы пригодились!

Но все это было не главное, не самое важное. Главным и самым важным был в эти дни общий пустырь в барском поле.

С семенами, казалось поначалу, словно бы обошлись, немного набралось. Совет открыл магазею у церкви, и ребятня, сиганув туда раньше подвод, не могла наглядеться в затхлом, пропахшем лежалой половой и соломой полумраке на высившиеся двумя стенами до перекладов сусеки с забитыми оконцами внизу, почти у самого прогнутого, гнилого пола. У порога, в щели, зеленели просыпанные овсины и цвел длинноногий одуванчик, высунувшись под дверью наружу.

Когда отодрали топором горбыли и доски, освободили оконца от соломы и омялья, в квадратные отверстия брызнули и беззвучно потекли двумя светло — желтыми, почти молочными, ожившими ручьями усатый овес, несколько тощий на вид, и крупный, словно граненый, ячмень. Мужики спеша кинулись с мешками к оконцам. Запахло хлебом, как в риге осенью, когда молотят. Из лавки привезли весы, особенные, для большого груза, с деревянной широкой подставкой, чугунными стойками по бокам, намертво державшими плоскую, с делениями железину, по которой туго ходила рыжая от ржавчины указка. Ребята не проворонили, сунулись ближе к весам, вспомнили школу и, ей — богу, подсобили, подсказали дяденьке Никите, как управляться с сей премудростью. Ребята испытали весы на себе. Катька Растрепа оказалась, как перышко, самая легкая.

И час и два лились из оконец благодатные ручьи, и чудилось, никогда они не иссякнут. Зато и народ прибывал с подводами со всей округи — магазея принадлежала всему церковному обществу. Которые хвалили семена, запускали в мешки руки по локоть, ворошили, черпали пригоршнями и ссыпали с ладони на ладонь, нюхали, даже пробовали на зуб.

— Уцелело! Не весь ячмень, овес сгрызли мыши, скажи на милость, оставили на кашу!

Кому и не надобно семян, требовали: «Засыпал в магазею, стало, подай обратно»; «Плевать, что сообща задумали, — меня не спросили»; «Мое отдай мне!»

Как тут откажешь? Можно Устину отказать, Шестипалому, другим зажиточным, они и не явились в магазею. Совет увещевал, уговаривал не брать, кому не нужны семена. Слушались плохо, большинство жаловалось, что сеять нечем.

Опять заскрежетали по сеням и дворам ручные каменные жернова и деревянные мельницы с железными насечками, как недавно, после пожара и суматохи в усадьбе, с той лишь разницей, что теперь мололи жито и овес в открытую, днем: скрывать свое не от кого. Таились лишь безземельные, самые нуждающиеся, что поднимали гомоном пустырь. А как и тут запретишь, толковал Совет, в брюхо хоть полено суй, до того оголодали. Не пришлась, должно, господская земелвка ко двору — пускай ее под гору! Сторчался не один Евсей, супились молча, сумрачно многие, даже те, что и не рассчитывали на общий посев, имея немножко своей земли, как Шуркин батя.

Все же часть жита и овса из магазеи спаслась. Дяденька Никита, спасибо, догадался, успел свезти воз — другой на своем хромом Савраске, забрал паи кой — чьих справных, зазевавшихся, а может, и совестливых хозяев, не явившихся к магазее, свалил на пустыре мешки и приставил сторожа. И греха тут было и смеха вдосталь.

Хуже обстояло дело с лошадьми. Однако и тут свет оказался не без добрых людей. Первая привела мерина решительная Минодора, хотя у ней самой не посажена была еще картошка и лен не сеян. Глядя на Минодору, дали лошадей хохловский депутат, Апраксеин Федор, Егор Михайлович и шустрая молодая солдатка из Глебова.

— Воровали сушняк в барской роще вместе и тут заодно?! — дразнили бабы. — Смотри, Егор, как бы жена не обломала сковородник о твои бока!

— Небось стерплю. За такую кралю и пострадать не грех. Паши без отдыха!

— На Груне?!

— На лошади ейной, глухни длинноязыкие! Гляди, так и играет гнедой, сам просится в оглобли.

На один — другой уповод стали приводить и другие, упрошенные Яшкиным отцом, отзывчивые, которые отсеялись, и ревниво — сердито следили, как обходятся с их животинами. «Навыдумывали черт знает что! Чужую пашенку пахать — семена терять». Дед Василий Апостол, распоряжаясь по усадьбе, заканчивая ранние яровые, глядел на шумных соседей, молчал, терпел, дядя Родя ему и вида не подавал, что нуждается в тягле. Может, это и пришлось по душе дедку, он тоже расхрабрился, раздобрился и дозволил увести из барской конюшни карего мерина с бельмом. А на пароконный, с колесиками, плужище Евсей Захаров только полюбовался. Не вышла его задумка — не хватало тягла

Прежде, когда пахали весной, мужики любили, оставив лошадей середь полос или на концах, сойтись на чьем‑нибудь загоне, посидеть кружком на солнышке, покурить, поточить лясы. Разговаривали и курили подолгу — надо же лошадям отдохнуть, да и у самих руки — ноги отваливаются, ломят мужики заодно с конями, чисто двукопытные лешаки. Расходились медленно, спешить было некуда: рано выехали в поле, успеют с яровым, земля не просохла как следует, возьми комок, брось, он и не рассыплется. Примета верная, сам Турнепс сказывал, агроном. Поэтому через часок вновь сходились, чтобы дать лошадям и себе роздых.

Теперь пахари курили, работая, присев на минутку неловко на плуг, и сходились редко к ненадолго, разве что узнать, какие новости от Родиона Болвшака. И все‑то оглядывались, прислушивались. А может, это только казалось Шурке, уж он‑то сам часто вострил боязливо уши: не гремит ли казенная, с начальством, тройка из уезда, из волости? Не цокают ли подковами по булыжинам шоссейки верховые стражники? Он звал ребятню за село поглядеть, что там видно и слышно.

Вокруг было тихо, только шуршал прошлогодней, жухлой травой ветер. На пустыре ветер задирал лошаг дям гривы и хвосты, пузырил одевку мужиков и баб, срывал картузы, платки. Низко, неприветливо висело холодное, серое небо — ни дождя, ни тепла.

Но эта весенняя стужа, пыльный крутень на безлюдной дороге не печалили народ, напротив, радовали, веселили. Пахари, балуясь, орали, перекликаясь:

— Эге — гей!

— Ого — го — о!

И бурый, сухой прямоугольник пустыря, очищенный мамками от ивняка, камней и сорной травы, стал заметно краснеть и темнеть с краев свежим суглинком, день ото дня суживаясь, пропадая. И все увеличивалась пашня, багряно — синяя, в зеленых берегах, как озеро. Грачи, скрипя на ветру железными крыльями, стаями опускались за пахарями и медленно, важно, как им отроду положено, переваливаясь от сытости с боку на бок, ходили по бороздам и нехотя рылись в свежей земле, выбирая, должно, самых лучших червей, крупных и жирных, которых наверняка охотно отведает и окунь, а может, счастливым утречком позавтракает и сам волжский барин — лещище, что медный, надраенный песком поднос. Жалко, пропадает вовсе даром славная наживка, сбегать на реку, в заводь поудить совершенно нельзя, нету свободного времени, пропустишь тут, в барском поле, самое захватывающе интересное, необыкновенное. И верно, Шурка вдруг увидел белых грачей и долго не мог понять, что это за новое диво такое. Ах, как много завелось в деревне в последние дни всяческих правдоподобных и неправдоподобных див, не успеваешь толком разглядеть, понять и налюбоваться! Но это чудо — диво было из самых невозможных, простых и непонятных. Оно мерещилось и не пропадало, Шурка успел потаращиться вволю и без толку. И вся ребятня, которая была тут, насмотрелась досыта, все глаза проглядела попусту: никто не отгадал, что это такое.