Изменить стиль страницы

— А ну тебя к лешему, дуй те горой!

Мужики и бабы дивились, а ребятня от хохота животики надрывала. Вот тебе и мамкины сиськи! Егор Михайлович определенно побаивается, что напашет мельче, хуже Осипа.

А Тюкин бросал небрежно вожжи Тасе и, словно забыв о споре, приставал к пастуху: он попрекает и бередит его Праведной книгой Емельяна Пугачева и песнями про Стеньку Разина.

— Думу‑то на утесе какую думал Стенька? Слышал?.. Стой, да ты сам, никак, и сказывал… А когда казнили, о чем Разин жалел? «Не придется бар проклятых в три погибели согнуть» или как там?.. Вот что поется в песне. Ее один углицкий мужичок, бают, сочинил, горячая голова… И фамилья у Стеньки не зазря этакая набатом: Разин, то бишь разом. Кого разом, догадываешься? Отвечай, мытарь, как ты обо всем этом разумеешь?

— По правде желал Степан Тимофеич жить, как и Емельян Иваныч, по правде, — оборонялся Сморчок.

— А правда ихняя где запрятана? — пытал Катькин отец. — В коробке спичек, вот где! Не зевай, выкуривай зверюг, коли сами не бегут из нор… При чем тут Мишка Император? Шевели мозгой, не грабить зову. Ну, раздавал… тому, кто сто раз отработал зерно. Наводил порядок, чтобы не растащили… Говорю, своих волков перво — наперво не забывай, Уську и Шестипалого с Ванькой Духом. Они самые что ни есть младшие братейнички нашего генералишка, на худой конец племяннички. Так туда и лезут, в родню… А что? Царя свергли — и их свергай, тутошних царьков, князьков, больших и малых… Говорю тебе, мытарь, правда в топоре, в ноже. У нас есть теперича свои Разины и Пугачевы, их и слушайся… Пло — охо ты, Евсей, читал свою Праведную книгу, ничегошеньки, как погляжу, не понял.

И вдруг все это неожиданно кончилось — споры о пашне, кто лучше, глубже поднимет перелог, смех и удивление, разговоры о спичках, топорах и ножах, — в поле явился милиционер из уезда, с косинкой в водянистых глазах. Стражник как стражник, но без ружья, с наганом, с невозможно большим, круглым, что розан, мутно — клюквенным бантом на шинели и с кожаным портфелем, что саквояж. Все думали, интересуется пожаром в усадьбе, недозволенной пашней в барском поле. Ребятня струхнула сильно за своих родителей. Иные мамки и мужики заторопились с пустыря к домам, сразу нашлись неотложные дела по хозяйству.

Конечно, ребята беспокоились напрасно. И хозяева спешили по дворам зря, домашние дела могли и подождать, — милиционер хоть и расспросил строго обо всем, но кожаного портфеля своего не расстегнул, ничего не записал, ему нужен был один Осип Тюкин. Милиционер увел Катькиного отца за собой в город.

— Пропал Ося родной, зарестовали! — ахали и жалели мамки. — Как бы ему за Воскобойникова не припаяли каторгу. Понятых, свидетелей надобно скорей посылать в уезд, рассказать, как дело‑то случилось. Тюкин вовсе не виноват, он и не собирался убивать, сам от смерти спасался заступом.

Жалеть долго не пришлось. Наутро милиционер снова был в селе, налегке, без портфеля и шинели, но с тем же клюквенным бантом на гимнастерке, и не один, с солдатом при ружье. Ружье у солдата со штыком, и холстяной грязно — масленый патронташ отвис на груди.

Клюквенный бант строго допытывался, где Тюкин, куда он спрятался. Оказывается, вчера, как шли они в город ближней дорогой, лесом, присели отдохнуть и покурить, Осип отошел по нужде в кусты и пропал.

— Надо бы мне шоссейкой идти, — каялся милиционер, и уж не косинка была в ледяных его глазах, зрачки сводило к переносью. — Он бы у меня не сбежал. Я бы его, шелудивого подлеца, запросто кокнул из нагана, пристрелил, как собаку, — все едино для него, убийцы, другого конца не будет.

Тюкин не отыскался. Никто в селе не знал, даже Катькина мамка, где он скрывается. Одна Растрепа, как замечал Шурка, ходила в тот день с таким вызывающе — таинственным видом, что не подступись, можно подумать, будто доподлинно известно притворщице, хвастунье, где ее отец. Она не отходила от Клавки Косоуровой и Окси Захаровой, скажите на милость, какая девка на выданье, третий бес в юбке.

Наглядевшись на милиционера и солдата с ружьем, Яшка и Шурка вспомнили винтовку дяденьки Никиты и шашку Мишки Императора, затоптанные в грязь цветочной клумбы, и загорелись, сбегали в усадьбу, поискали.

Усадьба была такая же, как всегда, и немножко другая. Так же высился до неба белый дворец с колоннами на крыльце и башенкой на крыше, таинственно затаившийся, в который им прежде запрещалось входить, если их не позовут, да и сейчас никто туда не приглашал. Тот же был просторный, чистый двор с людской, коровником, амбарами и конюшней. Но вместо флигеля в зелени лип серело пепелище, и совсем уже не пахло во дворе гарью. На гумне недоставало сарая и овина. Можно ходить куда хочешь и делать что вздумается, свистеть, орать песни. Однако друзья никуда особенно не совались, разговаривали почти шепотом, побаиваясь, как всегда, и чувствовали себя как‑то связанно. Будто они и дома и одновременно в гостях, скорей всего ровно бы в церкви, и надобно тут вести себя тихо.

В умятом сапогами и лаптями черноземе и в пестром, затоптанном рванье, под сломанным стулом, около брошенной разбитой бутыли — всюду пробивались на свет драночными гвоздиками, и не по одному, кустами, вишнево — кремовые ростки запущенных многолетников, которые ребята звали «шапками» и «стрелками», а по краям клумбы узорной каймой распускались махровые маргаритки и жесткие бессмертники, все мелкое, выродившееся, и бархатные анютины глазки — самосев. Ни шашки, ни винтовки на клумбе и возле нее не нашлось. Яшка сознался, что искал и раньше по всему двору, и несчастливо. Должно быть, мужики успели подобрать оружие. И на что им? Разве станут шашкой щепать лучину, как косарем, из ружья ворон пугать. Какие они вояки, мужики, только о замиренье и думают, на позиции не идут, жалеют себя, а русское царство — государство ровно бы и не берегут ни капельки. Яшка и Шурка в эту минуту решительно стояли за войну, за победу, за свое царство — государство. И винтовка и шашка им нужны были, как всегда, не для забавы. Жаль, не досталось добро в смелые, знающие руки.

Зато в саду, на лужайке, под яблонями, Петух, оказывается, подобрал крокет — ту самую игру, в которую звали их играть в воскресенье Мотька и Витька. Петух, крадучись, свел живехонько приятеля в знакомый старый каретник. Там, в знаменитой шлюпке — двухпарке, в корме, под сиденьем, хранил он благоприобретенные деревянные шары и молотки, проволочные скобы, все новехонькое, заманчиво красивое, под стать лодке, но, как играть в крокет, они не знали.

— Погоняем шары, сами придумаем игру, — сказ Яшка, потрясая удовлетворенно лохмами. — Не сейчас, опосля… когда надоест торчать в поле. Ладно?

Шурка согласился.

— Еще как придумаем! — пообещал он. Стоило ему взглянуть на точеные, словно из кости, шары — четыре с красными полосками и столько же с черными (были шары с одной полоской, как кольцо, с двумя, тремя и четырьмя), стоило покоситься на такие же деревянные молотки с длинными, раскрашенными снизу рукоятками (молотков восемь, метки одинаковые, что и на шарах, соображай: не зря!), стоило ему рассмотреть внимательно всю эту прелесть, какой он не знал, не ведал до сих пор, как в голове его, по Обыкновению, непроизвольно что‑то зашебаршилось, неугомонное, приятное, закипело и принялось само по себе придумываться одно другого увлекательнее, как забавляться шарами. Витька с Мотькой тогда, в поле, как повстречались, немножко болтали про игру, и это пригодилось сейчас, отправилось незамедлительно в белобрысый стриженый чугунок, из которого выдумки хлестали уже через край. Шурка пересчитал еще раз, для верности, шары и молотки — хватит на всю ихнюю честную компанию, можно пригласить и Двухголового с Тихонями, бог с ними, пускай поиграют, не жалко. И воротец проволочных за глаза останется про запас, если грехом какие затеряются. Эх, бей молотком по шару, кати его в воротца! — это и есть крокет, разлюли — малина, вот какая игра, получше «куры», лапты и городков. Непонятно, зачем нужны два тычка, опять‑таки красного и черного цвета. Колышки эти, конечно, в землю вбивают, куда же еще, но зачем?.. Впрочем, и колышкам можно придумать занятие, не пропадать им даром, для чего‑то они сделаны и проданы.