«Машина не может быть лучше придумавшего ее» — правило старое. Его нужно дополнить: «и сделавшего…». То, как работается, не отмести, не объявить — «не считается». Машина вырастает из машины, и уж тем-то, как их делали, они похожи одна на другую. Не стареют слова Маркса: «Степень искусности населения является в каждый данный момент предпосылкой совокупного производства, — следовательно, главным накоплением богатства, важнейшим результатом предшествующего труда».
Хочешь иметь «Дон» — научись делать «Ниву».
IV
— Ну что он тебе тут травил? — подсаживается к нам в тенек Федька.
— Кто? — не поняв, косится на меня Виктор, мой комбайнер, — Ты про кого?
— Да этот… корреспондент он или кто. Рассказывал же что — давай делись.
Хорошо, значит, отделало меня в кабине — не узнает! А Федька теперь всегда трезвый, два раза уже в Армавире лечили.
Виктор хмыкает и деликатно уходит пить квас. На комбайне сейчас настоящий штурвальный (я — стажер, что ли), он обойдет круга два. Господи, как же хорош мир вне комбайновой кабины! Воздух какой, прохлада, тишина — и целых два круга отдыха. Мы с Федькой, замяв его оплошность, начинаем толковать про нее. Про нее, проклятую. Пить-то он не пьет, но — думает. Видать — постоянно. Был тут, на левом краю Прочно-окопской, ларек «Бриллиантовой руки», такой бессонный был дедок, в полшестого открывал, когда еще на работу едут, и белой никогда не держал, а бормотухи бутылок по пять-шесть в сумку давал, на двоих вполне на день хватит. Бригадир Андрей Ильич дожал-таки «Бриллиантового», рассчитался дедуля, в Армавире теперь, и чтоб достать — с шоферами теперь надо.
Федор не то чтобы алкаш полный, но когда пил — пил серьезно: и жена прогнала, в материн дом вернулся, и на технику его берут с опаской. Давно за тридцать, а все в шестерках, сейчас штурвальным у Чернышука, но тот особо руль ему не доверяет, держит на посылках. А чаще Федька в позе усталого руковода ездит в кабинах самосвалов. Он — чудик, но не шукшинский, без пунктика.
Не ломаясь, Федор выразительно излагает мне, как оно крутит его по утрам, когда надо принять. Только об ней и думаешь, ни до чего больше и дела нет, и уж в лепешку расшибешься, на уши встанешь, чтобы до обеда таки достать. И тогда — человек…
Человек Федор плоскоспинный и худозадый, разболтаны шарниры, никак не похож на медвежеватых, размеренных мужиков на технике. Он полон едкости, из осторожности скрываемой, единственный в бригаде за глаза смеется надо мною, притворщиком и неумехой. Мне же любопытно одно его убеждение: что все таковы! Все поголовно только об ей и думают, но одни начальства дрейфят, других жены жмут, третьи — жмоты, но если начистоту — все одним миром… Кажется, это единственное его убеждение, но ему-то он верен твердо.
— Погоди, но Виктор-то не пьет, — возражаю я.
— Ему нельзя — в начальство лезет.
— Тоже мне начальство: звеньевой!
— Недилько с ним ручкается. Ты вон тоже — в кино его звал.
Звал, предположим, не я, а сам Недилько. Первый секретарь райкома. Показывали нашу «Надежду и опору», я сам банки с пленкой с «Мосфильма» привез — как бы в плату за возможность поработать на уборке. Крутили в клубе, Недилько велел позвать и моего шефа — только чтоб агрегат работал. Виктор же после сеанса и увез меня в бригаду.
Есть люди, излучающие невидимую веселость. Это отлично чувствуют собаки и дети — псы увязываются за ними, носясь кругами и повизгивая, а ребятня ждет от них каких-то штук и вообще насыщенной жизни. Люди же работного возраста к обладателям такой ауры относятся бдительно, настороженно, потому что те, с аурой, — дотошные непрощающие начальники. Это хотелось бы такому веселому куролесить и духариться, а натурой своей он обречен вкалывать, и работать может только хорошо, инструменты отточены и чисты, моторы у него гудят пчелкой, а без дела он как бы унижен. Отработав свое лет до шестидесяти (если бог веку пошлет), такой, с аурой, и среднему возрасту становится приятней: пар вышел, он терпимей и к своему, и к чужому безделью.
Это, наверно, самый хороший людской тип в любой нации.
Виктор Карачунов, механизатор и сын механизатора, знаком мне со страшной весны шестьдесят девятого, когда здесь, в Армавирском коридоре, пылью затемнило дни, заносило фермы и лесополосы — жуткая репетиция какой-то невиданной войны. Недилько водил тогда академических лекарей почвы по свежим курганам чернозема, успокаивал народ в бригадах. Настроение должно было быть похоронным, а свели меня с этим ловким, сутуловатым, с чем-то от степной хищной птицы человеком — не только проклюнулось явное чувство «ни черта, еще поживем», но и какие-то шальные мысли пошли в голову. Хорошо бы, допустим, как-нибудь махнуть в Ахтари на таранку, интересно бы и на Черное, в Джубгу, да и просто внезапная уха на майском кубанском откосе, когда и кукушку из поймы слыхать, и ковыль уже серебрится, тоже бывает потрясающе хороша… Нет, собаки и дети наделены верным чутьем.
Это факт, что за столько лет знакомства у нас не нашлось и часа для простительных слабостей. Не у нас — у Виктора. То у свеклокомбайна отбивает грязь, то вылезет из кабины «Нивы», замотанный марлей, как марокканская вдова, пожалеем вдвоем, что не получается, а вообще-то здорово бы и то, и это, вытряхнет свою паранджу — и поехали.
Работает на всех машинах и все машины вроде знает еще до появления их в Прочном Окопе. Первым на севе протягивает свекольные рядки, потом их культивирует, косит люцерну, молотит горох, хлеб и подсолнух, настраивает норовистые косилки ботвы — универсален, как мужик. Он первый на консилиумах у барахлящих двигателей, и давно уже забыто, что всех дипломов у него — удостоверение давнего училища механизации. На гостевых днях в КубНИИТиМе он рассматривает сиятельные «Кейсы», «Джон Диры» и «Интера» со скромным, но точным пониманием, испытатели охотно дают ему пояснения, чувствуя в этом колхознике своего, а Недилько аттестует Виктора «интеллигентом в механизации». Не знаю, надолго ли, навсегда ли, но эрозию в бригаде подавили, уже тринадцать лет не просыпается, а такое само не дается.
Карачунов — вожак. Не руководитель, а вожак, сам тянущий лямку, обмануть его нельзя, а хамству не уступает. Утром у «шифанэра», где переодеваются в рабочее, случаются такие перебранки, что я ухожу подальше, не смущая Виктора. Речь — если этот взаимный обмен можно назвать речью — чаще всего о бормотухе, которую исподтишка завозят, и о ее последствиях. Недавно близорукому Овсянникову помяло шнеком хедера руку. Заело подборщик, тот хедера не выключил, наклонился, уронил очки, а был поддатый — и полез за окулярами. В больнице врач решил проверить на алкоголь — и наш потерпевший бежать, насилу в огородах удержали. Уходит Виктор с планерок у «шифанэра» бледный и злой, но неизменно затевает брань снова.
Шофер «Волги» Ашот, везучий человек, столько раз отвозивший меня к самолету, говорит, что они с Виктором «кенты» (друзья) и что Виктор — трудяга. Взыскательный Ашот себя к трудягам не причисляет, хотя начинал вместе с Карачуновым, вкалывал еще на ХТЗ. Но однажды заводной ручкой ему дало так, что треснула кость, это навсегда отговорило его пахать-сеять: пока носил руку на перевязи, выучился на шофера. Дальше — серия везений. Вез скот по Военно-Грузинской дороге и ночью нашел военный портупелъ. Красный такой, носить на боку, а в нем двадцать пять тысяч — старых, конечно, тогда новых не было. Купил у сельсовета дом себе. Второй дом строили для дочери на арбузы. Свои семнадцать соток Ашот давно занимает только арбузами — прочноокопская специализация, в Армавире продают по два, полтора, последние — по рублю кило. Даже удивительно, смеется он, как люди по семь, по десять рублей отдают за такую ерунду — арбуз! Один «Жигуль» отвезешь — рублей пятьсот выручил. Крупно повезло и с младшим зятем, ему сейчас двадцать четыре, русский, но расторопный — поискать; на двух работах, и преподает в училище, и на гитаре играет электрической. Получили участок для второй дочери — зять с Ашотом тоже под арбузы, за два лета кирпичные стены окупились, а клал такой мастер, что все удивляются узорам (я тоже дивился, вспоминал дом французского посольства на Якиманке — но за той кладкой стоял когда-то просвещенный миллионщик — купец, а Ашот — только шофер).