— А я серьезно отвечаю: оправдать!

— Ах, боже мой, я у вас прошу совета, а вы мне твердите одно и то же: оправдать да оправдать. А коли оправдать-то неудобно?

— Вы — сенатор, судья, как можете вы спрашивать, что вам делать, если нет улик против обвиняемого, то есть если он не виновен? Разве вы не знаете, что единственный ответ на этот вопрос может состоять лишь в одном слове «оправдать»? И какое неудобство может это представлять для вас? Ведь вы не административный чиновник, вы — судья, вы — сенатор.

— Да, хорошо вам так вчуже-то говорить, а что скажет граф Пален!

Министр юстиции граф Пален подобрал и соответствующего прокурора — Жукова: пьяницу, кутилу, человека без чести и без совести. Любопытно, что в одном и том же номере «Правительственного вестника» были напечатаны о Жукове два «высочайших указа». Один — над Жуковым учреждается опека ввиду того, что ему нельзя доверить управление своим имуществом; другой — Жуков назначается прокурором в «процессе 50-ти». Человек столь распутный, что пришлось его лишить права распоряжаться своим имуществом, оказался, по убеждению графа Палена, вполне подходящим, чтобы вручить ему судьбу стольких людей.

По правую руку председателя разместились Похвистнев — он все время двигал челюстями, точно жевал, Ренненкампф — с квадратным лицом откормленного бульдога и Неелов — с умильной улыбкой на губах. По левую руку — Тизенгаузен и Хвостов, оба с бакенбардами под царя: у Тизенгаузена — жидкие и ярко-рыжие, у Хвостова — пушистые, сизые.

Позади сенаторов расположились сословные представители: предводители дворянства Неплюев и Сназин-Тормасов, псковский городской голова Судгоф и стародеревенский волостной старшина Лукьянов — старик с белой окладистой бородой. За их спинами — огромный, во весь рост портрет царя.

Вплотную к скамьям подсудимых примыкали места защиты.

Рассаживались не спеша. Обвинительный акт читали долго и монотонно. Князья и графы с презрением рассматривали лица подсудимых. Много девушек! Студентки!..

«Фричи» сидели все вместе, прижавшись друг к дружке, как сидели в Швейцарии.

Алексеев думал о своем. Народ собрался разный. Внизу — сенаторы и министры, наверху — мужчины в потертых пиджаках, женщины в простеньких платочках и стареньких шляпках. Сенаторы и министры смотрят нагло, а если заглянуть в их сердца — кошки скребут! Неспокойно на душе у всех этих титулованных и сановных холопов… Неспокойно в России: участились стачки на заводах, крестьяне все настойчивее требуют нового передела земли… Об этом часто говорили в тюрьме. А там, на хорах? Многие слушают с волнением в сердце. Там — друзья. Сочувственно смотрят они на скамьи обвиняемых, где томятся их родичи, знакомые, близкие им люди.

Петр Алексеевич вдруг потянул за рукав сидящего рядом Агапова:

— Посмотри, и рабочие пришли.

Агапов украдкой глянул наверх: в первом ряду рядышком сидели знакомый краснодеревец Степан Халтурин и студент Александр Михайлов, — они прошли по пропускам, напечатанным Осинским. Глаза Халтурина лихорадочно поблескивали.

Говорит прокурор Жуков. Волос к волосу приглажен, воротничок блестит, как снег на солнце. На животе тонко звенят золотые брелоки.

— Несмотря на значительное количество фабрик, на которых распространялись книги преступного содержания, в числе подсудимых находится вообще весьма мало крестьян.

Джабадари, зная, что прокурор под «крестьянами» подразумевает рабочих, склонился к Петру Алексеевичу:

— Подумай, Петр: может, не стоит тебе выступать? Прокурор тебя выгораживает.

— Подумаю, Иван, — глухо ответил Алексеев, бросив быстрый взгляд в сторону хоров.

И Петру Алексеевичу показалось, что Халтурин дружески кивнул ему головой.

Девятое марта 1877 года — семнадцатый день суда, а конца еще не видно: обвиняемых пятьдесят, адвокатов пятнадцать, семьдесят три свидетеля да прокурор, и все говорят пространно, обстоятельно. На хорах тесно; князей и генералов. тоже стало больше. Петерс все чаще оглядывает ряды подсудимых. Во всем чувствуется напряженность: даже невозмутимый кутила прокурор стал нервничать, бросать очки на стол; министр Пален дважды и достаточно громко сказал «медведь», и первоприсутствующий сенатор Петерс знает, что это обидное слово было произнесено по его адресу; князь Мингрельский сегодня утром не без ехидства спросил: «До пасхи закончите, ваше высокопревосходительство?»

«Какой необычный народ на скамьях подсудимых! — думает Петерс. — Девушки — миловидные, красивые — слушают внимательно и вдумчиво, словно слушают лекцию в университете. Какое одухотворенное лицо у Лидии Фигнер… Какая красивая головка у Медведевой… Какие очаровательные все три сестры Субботины… Только вот эта, Любатович Ольга, смотрит вызывающе из-под синих очков. У Каминской крупный рот, глаза умные… А Бардина — прелесть: оригинальное личико и уютная, материнская улыбка… Что общего у этих воспитанных, образованных девушек с таким мужиком, как Алексеев? Он сидит сыч сычом, дергает себя за бороду. Или вот этот мужичок — Иван Баринов: глазки маленькие, волосы взъерошены, и усы свисают, как крысиные хвосты. Чем-то он похож на Джабадари… только нос вот картошкой.

Петерс посмотрел в зал: почему вдруг так тихо стало? Прокурор, оказывается, закончил свою речь и протирает платком стекла очков.

— Подсудимый… Подсудимый… — растерянно начал Петерс.

На листке, лежавшем перед ним, значился на первом месте Петр Алексеев.

Петерс — опытный судья; в первый же день он понял, что именно Алексеев доставит суду большие неприятности. Он готовит что-то, что-то дерзкое.

Да, Петерс не ошибался: Петр Алексеев готовился к бою. Он решил вести упорную, последовательную борьбу.

Осведомитель Третьего отделения в отчете царю о первом дне процесса с тревогой писал: «Подсудимый крестьянин Алексеев… встал и объявил, что он отказывается как от защиты, так и от дачи каких бы то ни было показаний настоящему суду, который заранее составляет свой приговор».

Алексеев отказался от защиты потому, что хотел использовать свое последнее слово для изложения своей идейной программы, а своим нежеланием давать показания он хотел дискредитировать суд, показать, что он ему не верит, не считает его правомочным. На обычный вопрос председательствующего Петерса, признает ли он себя виновным в приписываемых ему преступлениях, Алексеев ответил:

— На предположения составителя обвинительного акта и на ваши я не желаю давать никаких ответов.

Многоопытный Петерс понял, какой бунтарский смысл кроется в этой хорошо организованной фразе, и поэтому тут же поспешил сгладить ее впечатление:

— Вы могли сказать просто, что не признаете себя виновным.

Алексеев насмешливо улыбнулся, и Петерс понял, что перед ним смелый убежденный враг.

— Подсудимая Бардина, — сказал Петерс раздраженно.

Софья Бардина вышла не спеша. Движения плавные, спокойные.

— Не отрицая факта пропаганды на фабрике Лазарева, я никак не могу согласиться с обвинением… — Бардина говорила высоким и певучим голосом. — Если бы тот идеальный общественный строй, о котором мы мечтаем, мог быть осуществлен без всякого насильственного переворота, то, конечно, мы все были бы рады этому от души…

Она говорила непринужденно, как говорят о самых невинных вещах, как беседуют с близкими. Просто, скромно отводила она обвинения прокурора, и ее скромность обезоруживала сенатора Петерса, не давала ему повода прикрикнуть, оборвать ее речь.

— Но эти рассуждения не идут к делу, — наклонив голову, проговорил Петерс.

Что-то похожее на улыбку появилось на лице Бардиной и тут же исчезло.

— Я ли подрываю основы собственности или фабрикант, который, платя рабочему за одну треть его рабочего дня, две трети берет даром? Или спекулятор, который, играя на бирже, разоряет тысячи семейств, обогащаясь за их счет и сам не производя ничего? — по-прежнему певуче откликнулась она. — Меня обвиняют в возбуждении к бунту, но я полагаю, что революция может быть только результатом целого ряда исторических условий, а не подстрекательством отдельных личностей…