— Пожалуйста, и мне горяченького, — попросил он.

Петр Алексеевич проглотил свой паспорт, даже твердую обложку: Чикоидзе — все свои документы. И когда с этим было покончено, завязался общий разговор, правда, тихий, полушепотом, о том, как себя держать на допросах, какие показания давать по поводу дома Корсак. Говорили спокойно, хотя всех угнетало сознание, что сами виноваты во всем: нужно было вчера переехать на новую квартиру, не надо было затевать чаепития.

Воейков, видимо, увез прокурора Кларка с бала или из театра: он был во фраке, в белом галстуке бабочкой.

— Это вы хотели меня видеть? — спросил он Алексеева.

— Видеть вас я не хотел, — серьезно ответил Петр Алексеевич. — Но мне казалось, что даже при арестах надо соблюдать закон.

— Особа генерала — достаточная гарантия.

— Ошибаетесь, господин прокурор. Генерал — исполнитель закона, но не закон.

— Вы неплохо разбираетесь. Видимо, имели уже дело с исполнителями закона?

— Бог миловал.

— Обыскать! — оборвал Воейков разговор.

Сам Воейков распоряжался, кого в какую карету посадить. Восемь карет уже отправлено.

— А вы, — обратился генерал к Алексееву, — поедете со мной.

Жандармским нюхом почувствовал Воейков, что именно Петр Алексеев «самый главный». Правда, никто из арестованных не нервничал, не суетился — все держали себя просто и с достоинством, но в поведении Алексеева было еще что-то, что внушало к нему уважение. Он не вступал в пререкания с жандармами, но твердым голосом заставлял их не портить вещей; ссылаясь на закон, он не разрешил обыскивать девушек, он резко оборвал прапорщика фон Беринга, когда тот позволил себе прикрикнуть на Каминскую; это он, назвавшись для протокола, внушительно добавил: «И больше не спрашивать». И штабс-капитан Мацкевич подчинился: прекратил допрос.

Вот с этим «самым главным» хотел Воейков поговорить.

Кабинет Воейкова просторный, с коврами на стенах и на полу. Настольная лампа затемнена голубым абажуром.

— У вас нашли два рубля, — начал Воейков, когда он уселся. — Что это: временное безденежье или постоянная нужда?

— Вы, господин генерал, видимо, рабочей жизни не знаете. Для нашего брата два рубля большие деньги.

— А студенты вам жалованье не платили?

— Какие студенты?

— Ну те, из дома Корсак.

— Я их не знаю.

Воейков рассмеялся:

— Петр Алексеевич, вы умный человек, вы сами понимаете: есть вещи, которых отрицать нельзя. Вы можете сказать, что вы не Петр Алексеев, а Иван Иванов, и, до тех пор пока я не докажу, что вы именно Алексеев, вы будете числиться Ивановым. Но глупо, ей-богу, глупо, если вы заявите, что у вас борода рыжая, когда все видят, что она черная. Вы сидите за столом с людьми, пьете с ними чай, смеетесь, беседуете — и вдруг заявляете, что не знаете их.

— А вам, господин генерал, не случалось на вокзале пить чай и беседовать с незнакомыми людьми?

— Случалось.

— Так почему удивляетесь? Я искал комнату. Мне сказали, что там комната сдается. Люди оказались молодые, обходительные. Усадили меня, чаем угостили. Что тут удивительного?

— А Васильева знаете?

— Васильева? Васильевых многих знаю.

— Николай Васильев. Он вместе с вами работал у Турне.

— Вот этого знаю. Кажется, с бородкой… Или нет, с длинными усами. Краснобай такой.

— И вы ему никаких книжек не давали?

— А зачем я стал бы ему книжки давать? Если любит читать, пусть сам добывает.

— А брату своему Власу вы давали книжки?

— Что-то не припомню. Но, возможно, давал.

— Какие книжки давали?

— Известно какие книжки пишутся для народа. «Бова-королевич», «Ванька-Каин».

Дольше сдерживаться Воейков не мог. Он вскочил:

— Вы перестанете меня морочить!

Петр Алексеевич ответил спокойным голосом:

— Если вам кажется, что я вас морочу, то простите, господин генерал, больше ни слова не произнесу.

И замолчал.

23

Как медленно ползет время!.. В камеру заглядывает белесое летнее небо. Изредка появится тучка, потемнеет вокруг — и опять знойное солнце.

Петр Алексеевич шагает из угла в угол. Его тело не теряет упругости, руки — крепости: он орудует тяжелой табуреткой, точно гирей. Но читать нечего. И вчера он не сдержался, поскандалил: требовал книг.

Его вызвали к прокурору. Августовский день, а прокурор, старенький и подслеповатый, сидит в драповом пальто.

— Чем вы, Алексеев, недовольны? — с наигранной вежливостью осведомился он.

— Книг не дают.

Прокурор окинул Алексеева добродушным взглядом:

— А ведь тебя можно было бы на все четыре стороны отпустить.

— Отпустите, господин прокурор.

Старика рассердил спокойный ответ Алексеева.

— Как тебя отпустить, когда в тебе искренности нет! — Он раскрыл «дело» и ткнул пальцем в исписанный лист: — Два раза я с тобой говорил, и до чего мы договорились? Что ты родился в году 1849 в деревне Новинской уезда Сычевского, что в Смоленской губернии… И все!

— Не все, господин прокурор. Я еще сказал…

— Все! — оборвал его старик. — Что ты мне еще сказал? Что у твоих родителей земли мало, что они тебя девятилетним на фабрику отдали? — Он захлопнул папку. — Запирательство тебя до добра не доведет. Помни, Алексеев: законы у нас строгие, но если ты чистосердечно раскаешься, расскажешь мне про студентов, которые тебя совратили, раскроешь все их шашни, то, поверь мне, старому человеку, под снисхождение тебя подведу и выпущу на все четыре стороны. Что ты делал в доме Корсак?

— Квартиру искал. Увидел билет на воротах — вот и поднялся. Мальчонка один сказал, что там дворник проживает.

Прокурор укоризненно покачал головой:

— Я с тобой, как отец с сыном, а ты со мной хитришь. Хочешь, я тебе скажу, что ты делал в доме Корсак? Ты там билет получал, чтобы поехать в Иваново-Вознесенск… Ты запираешься, а я про тебя все знаю. Ты из кожи лезешь, чтобы услужить студентам, а они нам все рассказали. Они отреклись от тебя, мужика сиволапого, а ты их щадишь. И до каторги себя доведешь. Понимаешь, Алексеев: до каторги!.. Что, тебе жизнь надоела? И за кого ты хочешь пострадать? За студентов, которые тебя же предали?

Подавляя насмешку, Алексеев смотрел в подслеповатые глаза прокурора… Ему был противен этот старик: третий раз беседует он с ним — и каждый раз с подковырцей. Сейчас билетом пугает. Билет на столе остался: легко догадаться, что кто-то собирался в Иваново-Вознесенск.

— Ну, Алексеев? — резко окликнул прокурор. — Чего ты молчишь?

— Молчу потому, что сказать мне нечего. Я все уже сказал.

Опытный прокурор понял, что ему и на этот раз не справиться с Алексеевым.

— Иди. Я прикажу, чтобы тебе книги дали.

Действительно, книгу Алексееву дали. Петр Алексеевич обрадовался было, да, увидев золотой крест на переплете, понял: библия.

Из полицейского участка Алексеева перевезли в Бутырки, в Пугачевскую башню. Камера короче, чем в полицейском участке, но такой же кусок неба в окне и та же мышиная возня под полом.

Алексеев положил себе за правило ежедневно часа два по утрам махать руками, и в этом махании он достиг того, что мог, не сходя с места, сделать более девяти тысяч взмахов. А перед сном он «отправлялся на прогулку»: из одного угла в другой. «Прогулка» длилась также два часа, и за это время Алексеев вышагивал десять километров.

В одну из бессонных ночей (спать полагалось при свете) Алексеев увидел мышь, вылезшую из-под нижнего плинтуса. Он взволновался при виде живого существа и решил «подружиться» с мышкой. От каждого своего обеда Петр Алексеевич начал оставлять у стола кусочки мяса, хлеба и, ложась на постель, смотрел в тот угол, где была норка. В дырочке появлялась острая мордочка с маленькими черными глазками. Затем серенький зверек начинал свое путешествие по камере, обнюхивая все попадавшееся на пути. Наконец зверек достигал места у стола, где была для него приготовлена трапеза.