ПЕТР АЛЕКСЕЕВ
Островер Леон Исаакович
На краю деревни Новинской, там, где ухабистая дорога поворачивала к взгорью, стояла ветхая изба — черная, с прикипевшим к стенам серо-зеленым мхом, с развалившимся крыльцом. В тени, прислонившись спиной к доскам крыльца, сидел мальчонка; он мастерил игрушечную мельницу. Работа у него не спорилась: поработает несколько минут и ложится навзничь.
— Петруша! — послышался оклик из избы.
Мальчонка поднял голову. Странное у него лицо: красное, со свежими, еще влажными рябинками.
— Что, бабушка?
— Ступай в избу. Язвочки посушу.
— Не надо, бабушка. Тетя Ариша сказала, что я уже здоров.
…Запылала вечерняя заря. Воздух наливался мглой. Показались люди. Одни шли полем — мертвым, выжженным, другие — дорогой. Шли толпами: в сером мареве поблескивали косы, тускло маячили цветные платки. Люди шли понуро, точно с похорон, только собаки, заливисто лая, метались от группы к группе и своей суматошливой возней оживляли унылое шествие.
К ветхой избе свернула семья Игната. Впереди сам Игнат — жилистый старик с коричневым лицом. Он шагал широко и топырил руки в стороны. За ним шеренгой, словно в строю, трое дюжих молодцов — бородатых, как и отец. Дальше — три молодицы в белых платках, низко надвинутых на лоб. Замыкали шествие трое мальчиков и верткая белая собачонка.
Вошел в избу дед Игнат. Он остановился посреди горницы, цепким глазом посмотрел вокруг, как бы проверяя, все ли на месте, потом обратился к старушке, скуластой, с добрыми глазами:
— Как, мать, готово у тебя?
— Садись, командёр, — добродушно проговорила старушка, ставя на стол чугун.
Первым приступил дед. Бережно, под охраной куска хлеба, донес он ложку с похлебкой ко рту и кивнул головой. К чугуну потянулись ложки. Ели молча, соблюдали очередь — от старшего к младшему.
Чугун опустел. Игнат положил ложку на стол и, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Значится, без ржицы будем.
Одна из молодиц хихикнула:
— Откуда ей быть?
Старик укоризненно взглянул на сноху и, как бы зачеркнув ее слова, повторил тем же сухим голосом:
— Значится, без ржицы будем.
— Не привыкать стать, — отозвалась старушка.
Она хотела оборвать разговор: все с ног валятся от усталости, а он, старичина, из-за стола не встает.
И на жену посмотрел Игнат укоризненно.
— Значится, говорю, без ржицы останемся, — повторил он в третий раз. — Значится, голодать будем.
— И у мальвинских все погорело, — тихо сказал старший сын Алексей, отец четырех парнишек.
— У мальвинских помещик имеется, — спокойно ответил старик. — Он своих холопов выручит, не даст им с голоду подыхать. Если мужики подохнут, ему убыток. А у нас нет помещика: мы государственные. Казенные. А казне что? Засуха не засуха — подати вноси. Подох мужик с голоду — казне невелик урон: у нее мужиков, что песку на Смоленщине. — Медленно поворачивая голову, он переводил глаза с одного на другого, до самого младшенького, до Никишки; вдруг улыбнулся и мягко закончил: — Ему как будто рано помирать.
— Нечего тебе каркать, командёр!
— Ты их кормить будешь?
— Бог прокормит.
— Только ему и делов, что о нас думать, — бойко промолвила та же сноха.
На этот раз старик даже не взглянул на нее.
— Бог-то бог, да и сам не будь плох. Надобно, значится, своим умом обходиться. — Он повернул го-лову к сыну Алексею. — В Москву бы тебе податься.
— Работал уж там, — нехотя ответил Алексей. — А что заработал?
— А ты со всем семейством уходи. Вон какая у тебя орава. Игнатке двенадцатый миновал. Рублей пять в месяц вытянет. Власу — десятый, рубля четыре заработает. Петруше девять, тоже рубля три добудет. Вот у тебя и капитал составится.
— Эх, командёр! — вздохнула старушка. — Откуда у Алексеюшки капитал составится? Кормиться-то ему с семейством в Москве-то надо будет? А хлебушек-то в Москве весовой да на копеечки продается. Посчитай, командёр, сколько этих копеечек надобно, чтобы семейство прокормить. — Она вытерла губы и закончила спокойным голосом: — Вот у нас еще полоска овса осталась. Авось бог дождика пошлет и овсы поправятся.
Алексей с благодарностью взглянул на мать; ему не хотелось в Москву: работа каторжная, а хлеба чуть!
Игнатка же, Влас и Петруша внутренне возмущались словами бабки: не понимает она, старая, что в Москве интереснее, чем в деревне, — там есть пушка с гору величиной, а в Кремле висят на железных цепях часы, которые денно, и нощно марши играют.
— Значится, дождика подождем, — сказал старик, вопросительно поглядывая на Алексея.
— Придется.
Игнат поднялся из-за стола; за ним, словно по команде, остальные.
По воскресеньям сходились старики на взгорье. Перед ними лежала серая, словно пеплом осыпанная, земля; темные межевые борозды, идущие вдоль и поперек, придавали ей сходство с огромными тюремными окнами с решетками. На горизонте чернела зубчатая стена гжатских лесов. На земле тихо. С полей веет палом и еще чем-то терпким, острым.
Дед Игнат был зачинщиком разговоров, и он же подводил последнюю черту. У Игната была своя «правда»: плохо было — плохо будет, и этой «правдой» он долгие годы убаюкивал и себя и своих односельчан. Но в последние месяцы сдвинулось что-то с векового корня, что-то яркое проглянуло из-за туч.
Вокруг Новинской лежали помещичьи обширные земли. Мужики пахали, жали, молотили; управители хлеб продавали; помещики денежки проматывали. Так шло от дедов, прадедов. И вдруг дрогнул вековой уклад. «Не наступает ли конец рабству?» — спрашивал себя Игнат. По всему угадывалось, что дело именно к этому клонится. В лесу задолго до грозы чувствуется ее приближение: шумит листва, деревья вздрагивают, птицы слетаются с округи и без обычной веселой гоньбы спешат укрыться в гнездах, кукушка умолкает, и при ясном еще небе ложится на лес свинцовая тень.
Чувствует дед Игнат приближение «грозы». В Ясенках мужики скосили господский луг; у графа Толя извели племенного быка. А со старым князем Белосельским что сделали? Явились к нему всем миром, в ноги поклонились и попросили: «Уезжай, ваше сиятельство. Мы тебе добра желаем. Уезжай, не то худо будет». Князь не уехал, и было худо: лунной ночью запылал княжеский, дворец, зарево полнеба охватило.
И старый Игнат думал: что принесет ему эта «гроза»? Отпустят холопов на волю. В Новинской же нет холопов, мужики не рабы, а государственные крестьяне. Поговаривают, что помещичью землю делить будут. В Новинской нет помещичьих земель. Против кого бунтовать новинским?
Старый Игнат не был бунтарем, он не звал своих односельчан к насилию, он лишь жаловался на свою судьбу, жаловался таким же, как он, обездомленным.
— Если взять нонешний год. Три раза поднимал отец Иван святую заступницу нашу Варвару. Все поля обошел отец Иван со святой иконой, а дождика не получилось. Выгорели хлеба. К кому нам теперь, коли бог закрыл ухо для нашей молитвы? Одно остается, к царю, ведь от бога его власть. Скажи, Степан, ты у нас в сотских ходишь, ты как бы иерей бога земного, так скажи обчеству, поможет нам царь?
Степан, не старый еще человек с острыми, глубоко посаженными глазами, усмехнулся:
— А как же, поможет. Оброк да подати востребует.
— Где я этот оброк да подати возьму? — спросил Игнат, спокойно глядя в глаза сотскому. — Значится, ты у меня солому с крыши сорвешь.
Игнат говорил о том, о чем все думали, но слова Игната никого не огорчили. Их нужда была древняя, застарелая и, точно хроническая болезнь, уже не беспокоила. Но не говорить об этом старики все же не могли: язык сам к больному зубу тянется.
На эти «посиделки» являлись и ребята. Они, конечно, не участвовали в беседе стариков — бегали, прыгали, играли. Заводилой в детских играх были Игнатка и Петруша. У каждого было свое «войско», и они вели беспрерывные «войны». Петруша был мал годами, но силой и упорством мог поспорить с любым из деревенской детворы. «Стенка» Петруши всегда опрокидывала «стенку» Игнатки, хотя у Игнатки были «бойцы» не моложе десяти лет. Петруша побеждал и в борьбе один на один, но в «маневренных войнах» отряд Петруши всегда терпел поражения. Игнатка хитрил, лукавил, плутовал, играл с подвохом, и его «войско» всегда оказывалась не там, где было условлено, а там, где было выгодно Игнатке.