Сон не был в руку. Когда он, усталый, грязный, появился на пороге родной избы, на него никто не обратил внимания, хотя вся семья была в сборе. В красном углу под образами сидел дед — худой, с лысым черепом и бородой цвета осенней травы. Он сидел в одном белье, со скрещенными на груди руками и был похож на покойника, которому еще не закрыли глаза.

Все сыновья и их жены стояли полукругом и всячески попрекали старика.

Самый старший сын, Макар, уже сам дед и с такими же, как у отца, совиными глазами, зло выкрикивал, потрясая в воздухе кулаком:

— Федорка с царской службы возвернулся! Где ему семейство заводить? У тебя, что ли, за пазухой?

Случайно глянув в сторону двери, он увидел Петрушу. Это его не удивило. С большей яростью в голосе, ниже склонившись к отцу, он воскликнул:

— Посмотри! Щенок Алексея и тот прибег! Скажи ему, где его земля!

Все посмотрели на Петрушу, но тут же отвернулись, точно появление мальчика не было для них неожиданностью.

Наконец поднялся Игнат — торжественный, под глазами мертвенная синь. Он перекрестился, потом произнес размеренным голосом:

— Значится, вы пришли со мною лаяться? С царем лайтесь, а не со мною. Это он своей царской милостью лишил нас земли.

Поднялся шум. Громче всех шумел Макар.

Старик выждал, пока сыновья успокоятся, и тем же размеренным голосом продолжал:

— Было моего хозяйства две десятины. От отца, от деда. Да четыре десятины в аренде от Мальвинского помещика держал. Дал царь мужикам волю. Дедовскую землю за нами оставили, а помещичьей аренды лишились. Продал помещик землю купцам — на что она ему, земля-то, без рабов? — Старик посмотрел на сыновей, потом прикрыл глаза и тихо закончил — Значится, без землицы и остались… Было нам худо, стало хуже, а со мною лаяться не след, к царской милости я не причастен, Ищите в городе кусок хлеба.

6

Петруша вернулся в Москву, и на этот раз ему повезло: он попал к «доброму» хозяину.

Ткацкая была небольшая. Каменная, двухэтажная, она, как длинный комод, стояла против хозяйских палат.

Всех рабочих в ткацкой было сто пятьдесят, и все они жили в казарме — один только старший мастер был «приходящий». Хозяин — Конон Васильевич — был шумный, беспокойный, на язык приветливый. В ткацкой он бывал ежедневно: одного пожурит, другого похвалит, и всё добродушно, весело; пожалуется на трудные времена, тут же расскажет что-то смешное и на полуслове оборвет: «Некогда, бежать надо!»

Ткацкую фабрику Конона Васильевича звали в Москве «запойной». Это название родилось еще при Рябинкине, тесте Конона Васильевича. Был это купчина жадный, умный, но малоденежный. Конкурировать с замоскворецкими толстосумами Рябинкин не мог, и его фабрика чахла. Тогда решил Рябинкин стать «благодетелем». Сам в прошлом ткач, он объявил себя «благодетелем» ткачей: правда, не всех а только запойных пьяниц. «Беру горемычных на полный свой кошт», — пустил он слух по Москве. И «горемычные» потянулись к «благодетелю».

Рябинкин так повел дело, что самый горький пьяница вынужден был пить одну только воду. Запойный попадал в казарму и, словно арестант, переступивший тюремный порог, сразу лишался своего прошлого: высокий глухой забор и сторож у калитки отрезали от него внешний мир.

Казарма была низенькая, с маленькими окошками. Зато каждый вновь приходящий получал койку с чистым бельем, а в случае необходимости и одежду. Правое крыло казармы занимали кухня и столовая. Утром, до работы, — чай и каша; в обед — щи и каша, на ужин — каша и чай. Хлеба вволю. По воскресеньям квас, в большие праздники — мясо. Готовила приветливая старушка; она же и прислуживала за столом. По праздничным дням столовая превращалась в домовую церковь: приходили попик с дьячком, службу правили. Все, как в тюрьме: и койка, и бачок с кашей, и божье слово, только без прогулочного часа. После завтрака работа, после обеда работа, после ужина сон — где тут горемычным о водке думать! Они ходили, как в чаду, отупелые, одурманенные, едва на ногах держались после семнадцатичасового рабочего дня.

Кроме «горемычных», работали еще и «мальцы», такие, как Петруша. И они работали по семнадцать часов, зато по праздникам — гуляй душа! Летом Петруша отправлялся с ватагой подростков в Сокольники; там они дотемна играли, боролись, бегали. Зимой можно было видеть Петрушу на Москве-реке. Он был широк в кости, крепок телом, а кулаки — как камни. Взрослые приглашали его в свою «стенку», и кулаки Петруши не раз решали исход «боя».

Неделя унылого труда в пыльной ткацкой требовала разрядки, резких движений, острых переживаний.

Но вскоре поостыл Петруша: игры и драки ему надоели. Его начал интересовать мир, огромный мир с его тайнами. Живут ли люди на Луне? Где берут воду дождевые тучи? Почему падают звезды с неба? Почему у разных народов разные боги? Петруша знал, что на все эти вопросы можно найти ответы в книжках.

В один из праздничных дней Петруша подсел к ткачу, который слыл на фабрике грамотеем. Начал Петруша издалека:

— За окном дождь, в такую погоду никуда не пойдешь, а в казарме скучно. — И, решившись, выпалил: — Ты бы, Митрич, грамоте меня поучил. Книжки читать хочется.

— Читать хочется? — удивленно повторил Митрич последние слова Петруши. — Вот ты какой!.. Давай приступим. — Он достал книгу из ящика, раскрыл ее и ткнул пальцем в одну из букв. — Вот это «а». Две палочки с перекладинкой посреди… А вот это «бе».

Палочки, кружочки, клеточки — все это на первых порах показалось Петруше удивительным, даже загадочным. Буковки расплывались в его глазах, они теряли свои очертания. Но постепенно стали буковки приобретать устойчивость, а на пятом уроке Петруша уже уверенно разбирался в большом разнообразии палочек и кружочков, и ему даже удавалось складывать несложные слова, при этом Петруша улыбался стеснительно, сам не веря, что он проник в великую тайну словорождения.

Уроки прекратились внезапно, прекратились тогда, когда слово из трех слогов еще казалось Петруше длинным и сложным. И в том, что уроки прекратились, «виноват» был сам Петруша.

В воскресенье, за обедом, приключился припадок с одним из запойных. Это был тихий изможденный человек. Он работал из последних сил, плохо ел, плохо спал, ходил покачиваясь. Не человек, а отработанная ветошь. И эта ветошь вдруг взбунтовалась. Возможно, прорвалась предсмертная тоска; возможно, что это была последняя попытка протестовать против бессмысленно загубленной жизни.

Заикаясь, захлебываясь в слезах, он стал ругать Конона Васильевича, мастера-придиру, бога и какого-то помещика Ишутина. Он грохнулся на пол, извивался ужом, стонал, бил себя кулаком по голове, потом вскочил на ноги и… осатанел: расшвырял посуду на столе, набрасывался на товарищей, выкрикивая при этом: «Загубили!.. Загубили!..»

Его отнесли на койку, водой отпаивали, а он все свое: «Загубили!» — то криком, то шепотом. Вдруг поднялся, поспешно собрал свои пожитки в скудный узелок и виновато промолвил:

— Ухожу.

Всем стало не по себе. Сами они были не счастливее этого несчастного, но, видя перед собой человека, которого гонит с места смертная тоска, они поняли, что он никуда уже не прибьется, что он свалится, не дойдя до калитки.

Тут вступился Петруша:

— Надо Конона Васильевича потребовать. Пусть отдаст ему заработанное.

Действительно, как это они об этом забыли! Человек восемь с лишним лет работал на фабрике и ни разу своего заработка не брал.

— Кто пойдет за хозяином?

— Я! — вызвался Петруша.

Явился Конон Васильевич, под хмельком. Он пришел, чтобы отчитать рабочих: что, мол, по святым дням беспокоите? Но, увидев ткача с мертвыми глазами, сразу подобрел.

— Это мы мигом сообразим. Петруша, сбегай за «конторой»!

Явился старичок. Узнав, в чем дело, он принес книгу «Заработанное», полистал, нашел нужную страницу и тут же на глазах у ткачей подвел итог: одиннадцать рублей семнадцать копеек.

Наступила такая тишина, что при закрытых окнах послышался шум осеннего ветра. Ткачей подавила цифра. Каждый из них думал в эту минуту о себе: сколько придется ему получить, когда и он станет ветошью?