Алексеев выбрал лучший ножик — сам заплатил за него двадцать семь копеек — и лучший гребешок, беленький, с крепкими частыми зубьями.

— Эх, ты, — сказал он укоризненно, подавая крестьянке ножик и гребешок, — искала-искала, а того, что тебе нужно, не приметила!

— Дорого.

— У купцов, что брюхо отращивают, дорого, а у меня совесть есть. Грошик заработаю — и с меня хватает. Плати, тетка, пятак, и в расчете будем.

Она глянула на Алексеева — в ее взгляде отражалось и удивление, и благодарность, и еще какое-то сложное чувство, которое можно было бы выразить словами: «Ты меня понял».

Алексеев выдержал ее взгляд, не выдал своего волнения.

Крестьянка уплатила пятак, спрятала покупку за пазуху и ушла. Только походка стала у нее странной — спотыкающейся, словно вот-вот остановится или рухнет на землю.

Покойно стало на душе Петра Алексеева. Тяжелые мысли развеялись: его «хождение в народ» вдруг обрело какой-то смысл. Нищая крестьянка, гордо несущая свой тяжелый крест, выросла в символ: народ дошел до последней черты, и долго так продолжаться не может. Взрыв неизбежен.

Пообедав в трактире, Алексеев отправился дальше. Вечером он подошел к ручейку. Вдали виднелась деревня Ясенки.

Алексеев прилег отдохнуть. Вдруг слышит шуршание. Из поросли вылез мужик:

— Нет ли огня? Охота покурить, да огня не захватил.

— Садись, покурим.

Сел мужик и начал вытряхивать табачную пыль из своего кисета.

Алексеев предложил своих корешков. Закурили.

— Куда направился? — спрашивает Алексеев.

— Вот тут недалече, к помещику. Вишь ты, какое дело. Подрядились мы с осени с бабой под овес; тут вот овес подходит, она — нате! — родила. Так вот иду к нему, не переведет ли нас на пшеницу да не даст ли полтину денег на крестины. Ноне всем плати, и попу нужно тоже заплатить, тоже даром не покрестит. Ну, спасибо за табак, надо к помещику идти, аспид его возьми!

Мужик скрылся.

Алексеев хотя и отдохнул уже, а все же не двинулся с места; разыгралось любопытство: даст ему помещик полтину?

Вот и мужик шуршит в зарослях.

— Ты все еще здесь?

— Здесь. Торговать уже поздно, спать еще рано, вот и сумерничаю на прохладе. Садись, покурим еще, да рассказывай, чем помещик тебя порадовал.

— Порадовал, окаянный! Говорит: «А я чем причиной, что твоя жена родила?» Такой аспид! Стал было его просить, чтобы уважил, так куда тебе, и слушать не стал! Так я и пошел ни с чем, даром только проходил.

— И на крестины денег не дал?

— А то даст такой аспид! Скажу тебе прямо: во как затянуло! Не житье, а лебеда, и то с песком. — Он поднялся, примял окурок каблуком. — Ничего, брат, когда-нибудь и мы покуражимся, — закончил он загадочно.

Алексеев достал из кармана полтинник.

— Бери.

— Ты что? — испуганно воскликнул мужик. — Мне чужого не надо. Пойду к попу, может, в долг окрестит.

— Бери, не ломайся. Осенью опять тут буду, вот тогда мне и вернешь.

Мужик взял деньги, объяснил, как его найти, и, сняв зачем-то картуз, убежал.

У самого въезда в Ясенки стоял господский дом. Навстречу Алексееву выбежала горничная.

— Есть ли у тебя пуговки к летнему платью?

— Как не быть, красавица! Конечно, есть.

Она пригласила Алексеева в дом, к барыне,

— Покажи свои пуговицы!

Алексеев развязал короб.

— Тоже торговец называется! — пренебрежительно фыркнула барыня. — Роговых пуговиц у него нет. Да понимаешь ты, дурья голова, что стеклянные пуговицы бьются? Раз покатаешь платье, и побьются твои пуговицы.

— Кто ж, барыня, платье катает? В городах нынче платье гладят.

Барыня, видно, не привыкла, чтобы ей противоречили. Она вскипела:

— Пошел вон! Забирай, свою дрянь! Сейчас же убирайся вон! — и ушла в соседнюю комнату.

Алексеев увязал свой короб, вытащил его в сени.

Лил дождь.

— Ничего, если я здесь постою, пока дождик кончится? — обратился Алексеев к горничной.

— Отчего же? Постойте.

Барыня, очевидно, услышала этот разговор. Распахнулась дверь.

— Кому я сказала, чтобы убирался вон отсюда! Или ты ждешь, чтобы тебе дали по шее? Сейчас же пошел вон!

Вступилась горничная:

— На дворе, барыня, потоп.

— У меня не постоялый двор! И не кабак! Сейчас же пусть убирается отсюда! Чтобы духу его тут не было! Грубиян! Еще учить всякий хам будет!

Эх, как чесались руки у Алексеева! Какие крепкие слова просились на язык! Но он смолчал: покупатель имеет право привередничать. Взвалил короб на спину и, улыбнувшись на прощанье горничной, ушел в дождь.

Ясенки, Горбылево, Лужки. Алексеев ходил по дворам. Ни большого торга, ни интересных разговоров. Петр Алексеев хранил на груди десяток революционных брошюр: «Хитрую механику», «Сказку о четырех братьях», «Емельку Пугачева», но ни одной из этих книжек он еще не выдал в чужие руки: подходящих людей не встречал.

И все же Алексеев вел революционную пропаганду. Правда, по-своему, очень своеобразно и без риска быть разоблаченным.

Петр Алексеев i_001.jpg

Прасковья Семеновна Ивановская.

Петр Алексеев i_002.jpg

Софья Бардина.

Зачем он пошел «в народ»? Чтобы заставить мужика задуматься над своей судьбой. Можно это делать грубо, сказать мужику: ты бедствуешь потому, что тебя земли лишили, потому, что тебя податями задавили. Такие разговоры непременно дойдут до станового, и… конец пропаганде. Алексеев же, хорошо зная строй ума своего брата-мужика, решил идти иным путем: он совершал поступки, которые ошеломляли мужика, вызывали у него раздумье, вселяли в его сердце уверенность, что не все кругом черным-черно, откуда-то бьет ясный луч. И ночной сторож подумает: «Как бы нам так взбунтоваться, чтобы свою землю обратно получить?»; и гордая женщина скажет соседям: «Не все люди очерствели, есть среди них и такие, что нашу нужду понимают»; и мужичонка на крестинах поведает своим односельчанам: «Врагов-то у нас много, но, видать, есть и друзья». От такого раздумья может родиться воля к борьбе, и, если революционеры сумеют использовать эту народную волю, наступит перемена.

С такими мыслями входил Петр Алексеев в село Царево. Престольный праздник. Ярмарка.

Алексеев пристроился со своим коробом рядом с разбитным парнем, который торговал скобяным товаром. В руках гармошка; он что-то наигрывает.

Подходят девушки.

— Что тиликаешь не знай что! Веселое сыграй!

— Не умею, — чистосердечно сознался парень.

— Тогда дай гармоню, Маша сыграет!

Парень хохочет:

— Ваша Маша, поди, и гармошки в руках не держала!

— Допрежь узнай, а потом уж и скажешь. Наша Маша двух таких мужиков, как ты, за пояс заткнет!

— Будет тебе, Танька, — отозвалась светловолосая девушка с некрасивым, но выразительным лицом.

Парень понял, что это и есть Маша. Он протянул ей гармонь. Девушка, не церемонясь, сыграла несколько песен. Пальцы не очень бегло перебирали лады, но песни звучали душевно, с мягкой плавностью.

Маша, как заметил Алексеев, верховодила в своем кружке: товарки смотрели на нее любовно. Да и сама Маша показалась Петру Алексеевичу серьезной, мыслящей. «Вот кому надо дать «запретную» книжечку», — подумал он.

— Что же ты, Маша, при таких талантах до сих пор не вышла замуж? — спросил Алексеев, чтобы завязать знакомство.

— Не хотця. Мужик ошшо драться станет. Я, мол, мужик, а ты што — баба! А так я сама себе барыня-сударыня, никому не обязанная. Хочу роблю, хочу песни играю.

Алексеев едва удержался от смеха. Первый человек, которому он хотел доверить тайное слово, девушка, которую он хотел распропагандировать, и та оказалась переодетой студенткой! Алексеев услышал это в ее выдуманной народной речи, увидел это в ее тонких пальцах, привыкших к скрипке или роялю, понял это и по уважению, с каким относились к ней деревенские девушки.