Алексеев согласился. На перроне старичок взвалил себе на плечи мешок соли, пуда два, и они пустились в путь-дорогу.

Алексеев порядком устал: за спиной короб, ноги увязают в грязи, но предложить старику отдохнуть постеснялся — ведь он с большей еще тяжестью. А тот шагает мерным шагом да похваляется: «Ржица у нас во как поднялась», или: «У графа вон, смотри, какие хлеба! На Кубани, поди, колос пореже будет».

— А у тебя-то много земли? — заинтересовался Алексеев.

— Теперича вовсе нету, — охотно ответил старик. — Была землица, десятинки три, да вон оно как получилось. Младшенький сынок с Крымской возвернулся да с деревяшкой вместо, ноги. Куда ему деваться? В работники не берут, к мастерству не приучен. И к тому же еще женился; У жены-от ни кола ни двора, а ндрав господский: это не по ней и то не ндравится: Семья большая, и языки у всех, как аглицкие ножи, острые. Дома — содом, севастопольские бои. Тошно стало жить. Отделил я сынка, дал ему одну десятнику, помог избу поставить и — живи со своей цацой. Осталось у меня две десятинки и восемь ртов. Трудно было, голодно, зато дома благодать: тихо, мирно. Вот, парень, слушай, как оно дело обернулось. У нашего помещика-от новый зятек объявился. Барин ничего, обходительный. Когда еще женихов был, приезжал в деревню, по дворам ходил, с мужиками водился, все выспрашивал, выпытывал. И вон оно как обернулось. Приезжает летом целая комиссия. По полям ходят, вымеривают, высчитывают, в старые планы заглядывают. А прошлой зимой вышло решение: шестьдесят девять десятин мужицкой земли должны возвернуть помещику. Будто его эта земля, будто еще матушка Екатерина ему дарственную подписала. Мы и в суд, мы и к губернатору, — ничего не помогло! Губернатор-от еще пообещался кнутом нас отстегать. «Захватили, — говорит, — чужую собственность». Вот мои две десятники в чрево кита и угодили.

— Так чем кормишься?

— Сторожем на чугунке служу. Заработок хороший. Как двадцатое число подойдет, пять рублей шестнадцать копеечек получаю. И приработок имею неплохой. Вон, видишь, соль таскаю. Пудика два снесу, и Тихон Ильич мне за это гривенник пожалует. Кормимся. Только старуха-от все бунтует. «Грабеж, — говорит, — с землицей получился». Я ей толкую: «Будет еще у нас землица, и не меньше, чем у самого помещика…»

— Кто тебе ее даст? — удивился Алексеев.

— Обчество даст. На пригорке. Место сухое, солнечное. «Как помру, — говорю я своей старухе, — нам там три аршина землицы отмерят. Столько, — говорю, — сколько и нашему помещику, когда он сдохнет». А старуха все свое: грабеж да грабеж.

Хоть весело говорил старик, а Алексееву было грустно. Он как бы вернулся к своему детству, к поучениям деда Игната, к извечной крестьянской нужде. Прошло много лет, как Петр Алексеев ушел из Новинской, — сколько событий за это время, сколько надежд, и… ничего не изменилось, даже хуже стало. Дед хоть ворчал, в округе мужики бунтовали, а вон его спутник — ограбленный мужик — смирился и еще балагурит.

Его, Петра Алексеева, послали к ограбленным мужикам, и послали с чем? С иголками, лентами, книжками да с тайным словом. И вот он должен сказать этому обездоленному старику: «Потерпи, милый, грянет социальная революция, и ты обратно получишь свою землю. Но сначала нужно, чтобы у тебя самого выработалось представление о своем праве». «Чушь, господа интеллигенты! Мужик свое право знает, только право это губернатор захватил и кнутами охраняет. Вот ждет Он, мужик, чтобы мы, горожане, с губернатором расправились, тогда уж он сам свою землю из-под помещика добудет».

— А другие как? — спросил Алексеев. — Тоже смирились и на чугунку ушли?

— Зачем на чугунку? — просто ответил старик. — Кто в город подался, кто в работники к помещику, а кто постарше — с сумой пошел. Кормиться-то надо.

Дорога была ровная, но Алексееву казалось, что он карабкается в гору: спину ломит, ноги тяжелые. А старик знай шагает мерным шагом и с благожелательной заинтересованностью смотрит вокруг, точно впервые попал в это место.

Вот показалось село. «Версты четыре-пять осталось», — не без грусти подумал Алексеев, понимая, что теперь-то старик уже не сделает привала.

Алексеев шагал из последних сил. Вдруг, к его великому удовольствию, старик сказал, показывая на бугор:

— У того холмика маленько присядем, нужно-от деньги посчитать, потому у меня, брат, старуха бедовая, сейчас ей подавай отчет, а то начнет моркву стругать.

Дотащился Алексеев до бугра. Старик скинул с плеча мешок и принялся считать свою наличность. Несколько медяков он положил в карман:

— Это, брат, надо отдать кабатчику.

Остальные деньги он спрятал за пазуху,

— Другой раз зайдешь к нему, выпьешь в долг и, значит, надо теперь расплатиться, а то, пожалуй, боле и не поверит. Только ты смотри, придем домой, не говори старухе моей, что, мол, заходили в кабак, на этот счет она у меня во какая строгая!

Пришли, наконец, в Голомидово. Село большое, с двумя каменными церквами. Солнце уже начинало припекать. Перед кабаком стояли возы.

— Зайдем разговеемся, — предложил старик.

Алексеев потребовал стакан водки, а старик сказал кабатчику:

— Мне, Митрич, махонькую.

Когда кабатчик отошел от столика, старик начал поучать Алексеева:

— Ты, брат, стаканами не требуй. Митрич-от шельма, не доливает, а в махоньком стаканчике ему плутовать несподручно.

Выпили, расплатились. Старик усиленно приглашал Алексеева к себе, сулил пышками накормить. Но Петр Алексеев решительно отказался:

— Недосуг, ярманку провороню.

Он достал из короба пачку иголок и две катушки ниток.

— Отдай своей старухе.

— Это за что ей такой подарок? — удивился старик.

— За то, что она бунтует.

Старик как-то по-детски надул губы, потом многозначительно промолвил:

— Вон оно как!..

На ярмарке было уже людно. Торговали с возов, с рундуков и вразнос с лотков и коробов.

Петр Алексеевич выбрал себе местечко в «красном» ряду. Он разложил свой товар и, веселый от выпитого вина, зазывал:

— Подходи, подходи! Товар московский! По случаю купил, задешево продам!

Бабы недоверчиво посматривали на бородатого парня и проходили мимо. «Чересчур бойкий, — думали они, — такой и обманет и обсчитает». А девки льнули к Алексееву. Одни искали нужное, другие только для видимости рылись в товаре: им нравился сам продавец.

Весело торговал Петр Алексеев. Он вернулся в свое прошлое: стал деревенским парнем, для которого ярмарка большой праздник. То высмеет какую-нибудь курносенькую, то вдруг с галантностью деревенского ухажора протянет девушке колечко: «Бери!»

Это веселье, это многолюдье не понравилось соседним торговцам. Один из них — мордастый, с короткой шеей и крохотными злыми глазами — рванул Петра Алексеева за руку и раскричался:

— Ты чего, варнак, цены сбиваешь? Краденым торгуешь!

И в том, как Алексеев схватил мордастого за шиворот, как вынес его на середину площади и швырнул в лужу, также сказался деревенский парень, который привык разрешать споры кулаком, а не словами.

«Наука» пошла впрок купчишкам — они оставили в покое веселого конкурента.

К обеду затих базар. Алексеев уже подумывал свернуть торговлю, когда заметил, что к нему приближается крестьянка. Высокая, стройная, она не шла, а плавно подвигалась вперед, словно плыла по воздуху.

Подошла и начала молча рыться в товаре. Брала из короба то одно, то другое и тихо спрашивала:

— За сколько отдашь?

Было в ее обличье, в ее повадках что-то напряженное, настороженное — такими бывают гордые невестки в доме злой свекрови.

— Чего, собственно, ты ищешь? — заинтересовался Алексеев.

— Гребешок мне нужен, и мальчонка ножичек просил.

— Сколько лет твоему мальчонке?

— Большой уже, седьмой пошел.

— А денег много у тебя?

Крестьянка разжала кулак: два пятака.

— Мало отпустил тебе твой хозяин.

— Нет у меня хозяина, помер.

Она говорила ровным голосом, чуть виноватым, но не печальным. Она не жаловалась, не навязывала никому своей нужды. Одета опрятно, лицо приветное, только глаза — тихие, как у человека, уже свыкшегося со своим смертельным недугом.