Маккензи вполголоса:
— Эдвард, о чем ты говоришь? Ведь известно, что человечество не извлекает уроков из своей истории.
Эдвард:
— Почему, собственно?
Маккензи, пожимая плечами:
— Не знаю.
Кэтлин:
— Это не ответ, дядя Джеймс.
Лан, железнодорожник:
— Мисс Кэтлин, именно это и есть самый правильный ответ: «Я не знаю». Неужели вы полагаете, господин Эдвард, что если мы пошлем на переговоры других делегатов, других людей или отправимся сами, то все будет хорошо? Время от времени под какой-либо счастливой звездой человечество поднимается из трясины с намерением разрешить все проклятые вопросы… но это длится недолго, оно снова увязает в болоте. Все дело в нас самих, господин Эдвард. Вот так! Сколько нас ни врачуй, толку не будет.
— Стало быть, все зло в человечестве, и оно погибнет.
А в это время Элис сидела в столовой у стола — она не могла прийти в себя от страха перед Гордоном Эллисоном и… самой собой. Итак, он тоже вернулся к давно минувшим дням. Эти чувства не погасли и в нем. Оба они опять начали военные действия.
Виновата я, признаюсь; я этого хотела. Я хотела ясности, правды. Я хотела наконец-то зажить собственной жизнью.
На этот раз Элис села позади всех, чтобы преодолеть искушение и не смотреть на Гордона. Она боролась с собой. И все же выбрала место, с которого Эллисон был виден через просвет между мисс Вирджинией и Кэтлин; он сидел как раз наискосок от нее.
Нет, она не могла противостоять своему стремлению видеть его. О, какая мука! Исподтишка она наблюдала за ним. Вот он сидит. Он опять такой же, как раньше. Да, Элис его узнает; он вовсе не отринул старое — греховность, злобу; он неизлечим, так же, впрочем, как и она. Правда, это она заставила Гордона спуститься с небес. Он принял вызов и не стал уклоняться.
На Элис нахлынули воспоминания, она поднялась, вышла из комнаты и побежала по лестнице наверх к себе. (Похищение Прозерпины!) Включила свет, заперлась. В волнении она металась по комнате. Потом встала у окна, поглядела на темный сад. Она была потрясена, не знала куда деться от стыда. Упрямые голоса звучали в ней, вели спор между собой.
…Чего я добиваюсь, чего добиваюсь? Я сама этого хотела. Нет. Это привел в движение Эдвард. А я? Нет, я все делала из-за него. Это было неизбежно. Сама судьба привела Эдварда сюда. Это выше моих сил.
Элис, что ты задумала? Ведь это выше твоих сил.
Ах, старое, тогдашнее до сих пор живет во мне; все спуталось: похоть, влечение, страсть. Я догадывалась, что это засело во мне. И его я тоже узнаю, узнаю этот костюм, золотой браслет, сигарету; не могу вспоминать то время без содрогания. Да, тогда я была целиком в его власти. Мурашки бегают у меня по спине, в пальцах покалывает. Тогда он напал на меня и завладел мной в моей комнате. Я отбивалась, расцарапала ему лоб. Он это тоже помнит. Надел старый костюм. Вышел с браслетом. Разыгрывает из себя победителя. Надеется повторить прежнюю игру, нанести мне ответный удар. Вполне в его стиле.
Так она говорила сама с собой, глядела в зеркало; прерывисто дыша, пыталась успокоиться, потом потянулась за пудреницей.
…Он ведет себя как победитель. Вот его ответ. Принял бой. Хочет околдовать меня с помощью старых боевых доспехов. Неужели он правда видит меня насквозь? Да, это ему почти что удалось. (Удалось?
О господи, спаси меня!) Я должна быть в боевой готовности… (О господи, я падаю… О господи, спаси меня!)
Элис глядела в зеркало невидящими, слепыми глазами. Она побежала к себе в комнату, чтобы помолиться, чтобы спастись от себя самой. Но вспомнила об этом только сейчас, уже направляясь к двери.
Вынула из ящика маленькое деревянное распятие, поцеловала его, опустилась на колени перед своей кроватью, на коврик. Держа распятие обеими руками, она бормотала: «Спаси, спаси!», больше ничего не приходило ей в голову. Зато в ее сознании проносились дикие картины. Она застонала, пытаясь прогнать их: «Спаси, спаси!» Прижала распятие к груди. Потом сунула его опять в ящик, заперла ящик, постояла еще секунду перед своим комодом, нежно поглаживая дерево.
Затем Элис вернулась к гостям.
Внизу шел оживленный спор о любви. Разговор совершенно неожиданно свернул на эту тему. Казалось, тезис о том, что все зло заложено в самом человеке и в человечестве, восторжествовал; гости согласились, что именно поэтому людей охватывает эпидемия самоуничтожения, но тут кто-то возразил: ведь существует еще и любовь.
Кто именно возразил?
Лорд Креншоу.
До сих пор он вовсе не участвовал в споре. А теперь вдруг произнес сакраментальную фразу: «Но ведь существует еще и любовь».
Гордон бросил эту фразу вскользь, между двумя затяжками.
Однако она произвела необычайный эффект.
Почитатели Сократа у задних кулис вдруг начали хором превозносить прекрасного психолога и философа лорда Креншоу. Они ударились в поэзию, и гости с усмешкой выслушивали допотопно-пышные сравнения («Свет, что пробивался из-за темных туч»). Пришлось, однако, с этим мириться.
Потом в разговор вступила мисс Вирджиния. А после нее Джеймс Маккензи; он был весьма сдержан и попытался истолковать «любовь» в ином смысле, но в каком, так и осталось непонятным. Кэтлин вяло соглашалась с ним, в тот вечер она чувствовала себя неприкаянной. Толстощекий художник, скрестив руки на груди, заупрямился: его не устраивало ни изначальное зло, ни любовь; как странно, что именно лорд Креншоу капитулировал.
Эдвард не помнил, чтобы до этого с уст отца хоть раз сорвалось слово «любовь». Да и произнес это слово Эллисон как-то странно, будто вор… Вор стащил часы, но не сумел спрятать и потому незаметно подбросил, отвернулся, взял газету и стал читать вслух о последней встрече послов или же из озорства о… кражах; верх притворства!
…Как это ты вспомнил о любви? Не тебе о ней говорить. Я здесь и слежу за тобой. Я могу многое рассказать о тебе и твоей любви. Жаль, что я не осмелюсь выложить все, что знаю. Тебе уже мало ада — ты влезаешь в земные дела. Ну что ж, я терпелива.
Эдвард оглянулся назад. Он искал глазами мать, до этого она исчезла, видимо, распоряжалась по хозяйству. Теперь Элис опять сидела на своем месте. Захочет ли она принять участие в разговоре?
Она улыбнулась сыну. Эдвард подумал о безмолвной борьбе, которую эта женщина вела долгие годы, целые десятилетия, вела против того, кто восседал здесь, в ореоле славы, против этого властелина. Сколько страданий ей пришлось перенести в одиночестве, ведь у нее не было товарищей, не было помощников и она не смела открыть рот, ей мешал стыд, сознание прежних унижений. Теперь она улыбнулась сыну нежно, смущенно. Нет, мама, ты не права; конечно, слабость — плохая защита, но насилию и лжи мы можем противопоставить правду и справедливость.
— Однако в твоей истории о Жофи и Крошке Ле я что-то не узрел любви, — начал Эдвард. (Хочу вывести его из себя!) — Разумеется, речь шла в ней о любви. Почти все время говорилось о любви. Но как говорилось? Куртуазные дворы! Трубадуры занимались любовью, так сказать, профессионально. Только в их любви многого недоставало.
— Чего недоставало? — спросил лорд Креншоу.
— Как раз любви. Ведь существует еще и любовь, сказал ты. Но в истории седого рыцаря и его твердокаменной супруги, а позже в словах седого рыцаря, а также в истории Жофи и Крошки Ле любовь на самом деле не играла роли. В действительности, там всегда побеждал… этикет!
В ту секунду, когда Эдвард задавал отцу вопрос, чтобы вывести его из себя, заставить раскрыться, этот вопрос повернулся против него самого; сердце Эдварда сжалось. А что у меня внутри? Разве я умею любить? Эдвард понял: он тоже не знал, что такое любовь. Почувствовал это в первый раз в жизни. Откинулся назад. Слова отца он слышал теперь как сквозь вату; его ужаснуло сделанное открытие.
…Ты обокрал меня, лишил многого. Ты виновник моей болезни. Что ты наделал, чудовище, изверг?
Лорд Креншоу сказал еще несколько слов, встал и подошел к маленькому столику перед книжными полками. Взял раскрытую книгу и вернулся на свое место. Кивнул сыну, и тут Эдвард услышал конец фразы: