Изменить стиль страницы

— Разумеется. А теперь он сидит здесь. Поэтому у него ничего и не получается. И поэтому он жиреет не по дням, а по часам. Ужасно, какой он толстый… ты не находишь?

— Кэтлин, очевидно, он не хочет выйти из своей скорлупы. Но почему?

— Инертность, просто инертность. А мать ему никогда не перечит. Со мной бы это не прошло.

— Как тебе понравилась его история?

— Замечательная история. Роман с продолжением. Мне показалось великолепным, что в ходе рассказа отец совершенно забыл, что он, собственно, хотел рассказать. Ты это ведь тоже заметил?

— Ты имеешь в виду, что мы вроде бы топтались на одном месте? Она рассмеялась.

— Да нет же. Теперь-то мы точно знаем, куда отец клонит. Он хотел убедить нас, что все люди, в сущности, такие же ленивые, как он. В его рассказах, Эдвард, никто по собственной воле не двигается, не считая старого рыцаря, который удрал от своей мегеры-жены. За всех остальных решает судьба. По замыслу, это — рок, а на самом деле — наш папаша.

— А что ты на этот счет скажешь, Кэтлин?

— Мы же были на фронте, Эдвард. Поэтому знаем, как обстоит дело с «судьбой». Решения принимать необходимо. Если стоишь как истукан и не шевелишь пальцем, предоставляя богу брать ответственность на себя, то в результате все берет на себя враг, и ты пропал. Я это наблюдала десятки раз. Ужасно, когда человек думает, будто он может переложить что-то на плечи другого. Некоторые врачи глазели на своих раненых, как на эдакую диковину, не пытаясь ничего понять, не пытаясь вмешаться. Зато другие сразу все видели: им было достаточно бросить взгляд на больного, и они уже приступали к делу.

Эдвард задумчиво:

— Отец ведь так охотно говорит и так пространно, почему же он засел в библиотеке, отгородился от всех на свете?

Кэтлин засмеялась.

— По лени, я же тебе объяснила. И еще потому, что никто его не тормошит. Люди парализовали его своим обожанием. Каждое новое письмо с изъявлением восхищения пригвождает его к месту. В год он прибавляет в весе на несколько фунтов.

— И мать это допускает?

— Честно говоря, у нее у самой нет энергии. Она скорее откусит себе язык, чем скажет отцу хоть слово. Они вообще мало говорят друг с другом… типичная старая супружеская пара. — Кэтлин придвинулась к изголовью кровати и зашептала: — Они поросли мхом, Эдвард. До войны родители представлялись мне совсем иными. В те времена мы все четверо были одной семьей, настоящей семьей. Я не воспринимала отца и мать отдельно; мне это просто в голову не приходило; для меня существовала семья в целом. А после того как я вернулась — ты еще был на фронте, — после того как я приехала домой, я буквально испугалась. Вот, стало быть, мой отец, а вот — мать. Поразительно. Где же семья? Я никак не могла составить из них семью.

— Продолжай.

— Потом я опять свыклась. И что-то склеилось. Но что-то уже ушло, ушло навсегда. Сама становишься старше, видишь яснее. Каковы же они, наши родители? Во-первых, отец. Он торчит наверху и пишет. Мать изображает из себя фею. Знаешь, раньше я ей завидовала. Я тоже мечтала стать феей. А я ведь такая неотесанная. Но теперь я больше не хочу стать феей, чересчур старомодно. И еще из-за тебя. С тех пор, как она услышала, что с тобой плохо, особенно с тех пор, как мы получили телеграмму о твоем прибытии, мать на себя не похожа. Уверяю тебя, она вела себя неестественно, совершенно неестественно. В первый раз, когда нам разрешили заглянуть через окошко в твою палату, она форменным образом упала в обморок.

— Почему?

— Ты еще не пришел в сознание; сиделка решила, что как раз в эту минуту ты посмотрел в окошко, и это ее напугало. Сиделке пришлось волоком тащить мать в приемную. Сказать тебе, что я насчет этого думаю? Когда родители стареют, они сильнее привязываются к детям. Эдипов комплекс, вывернутый наизнанку. Отец привязывается к дочери, а мать — к сыну.

— Не верю я в это твое психологизирование, Кэтлин.

— После этого мать часами просиживала в саду и о чем-то думала.

— О чем же?

— По-моему, она вообще не замечает присутствия отца. Это меня сердит. Возмущает. Не злись. Я старалась, чтобы она ничего не заметила. Часто подсаживалась к ней, утешала. Она была со мной очень мила. Как-никак мы обе женщины. Впервые я почувствовала, что мать видит во мне женщину. Я думала, она будет со мной откровенна. Но этого не произошло. Нет, она не сильфида, Эдвард. Такой она, возможно, казалась только мне. Была ли она в самом деле сильфидой?.. В сущности, мать неслыханно молода. Она не только выглядит молодой, она и впрямь молода.

— Что она тебе говорила?

— Ничего особенного. Рассказывала всякие пустяки.

Рассказ об оруженосце, который потерял свое кольцо

Как-то раз, когда общий разговор стал иссякать, слово взял один из двух гостей в полутемном углу на заднем плане, один из тех двух, кто облюбовал себе местечко под сенью Сократа, а именно — весельчак по натуре железнодорожник Лан.

— Прежде чем лорд Креншоу приступил к своей истории, мы договорились — по его собственному предложению — не дискутировать, а рассказывать, предоставив каждому делать свои выводы. Мы говорили о войне, о причинах войны, о том, что происходило за кулисами… и это тоже не лишнее. Однако что касается меня, то, если мы решим продолжить дискуссию, я хотел бы защитить истины, которые, впрочем, ни к чему не обязывают. Дом — это дом, вол — это вол, а что сверх того — все от лукавого. Впрочем, если кто-нибудь скажет: дом не есть дом, вол не есть вол, я и тут соглашусь.

Лану вторил костлявый сосед с кустистыми бровями — судья; свою речь судья произнес густым басом.

— Пренебрегая опасностью быть уличенным в защите наипошлейшего здравого смысла, я со своей стороны должен признать, что у меня отсутствует вера во всесилие фантазии, в ее абсолютную власть. Разумеется, у меня отсутствует и сама фантазия. Хотя, в принципе, ею наделен каждый человек. — Фантазия связана с причинами чисто личного порядка. Слава богу, всемирная история не имеет с нею ничего общего. Фантазия обусловлена физическим или душевным состоянием человека. Сны можно угадать, если хорошо знать данное лицо. Но, конечно, я исключаю отсюда поэтическую фантазию.

Лорд Креншоу поклонился.

— Благодарю за эту оговорку.

Неразумный художник теребил свой широкий алый галстук; он покраснел и явно рвался вступить в разговор. Но ему хотелось сказать так много, что это было физически невозможно.

Депутат, похожий на жердь, — он оказался в этих местах проездом, и Эллисон случайно пригласил его в гости — был озабочен, видимо, лишь тем, как бы разместить по-новому свои кости. Его волосы сползали вниз каждый раз, когда он пытался зачесать их кверху (он делал это часто, дабы как-то занять свои руки, которые не мог пристроить: стоило ему сложить их на груди, как они начинали давить на грудную клетку — ведь и грудь у депутата была костлявая; стоило опустить, как этот господин становился похожим на обезьяну — полусогнутые руки болтались вдоль туловища), — итак, его волосы сползали и были плохо покрашены; они отливали всеми цветами радуги, от естественной серебристой седины до светло-голубого и густо-зеленого. Голос депутата вырывался как бы из высоченной гулкой темницы.

— Ремесло рассказчика не по моей части, — заявил он, — хотя меня время от времени обвиняют в том, что я сочиняю…

Реплика лорда Креншоу:

— И далеко не зря…

— Спасибо. Во всяком случае, несомненно, Гордон: вы, поэты, обладаете фантазией, но неохотно впускаете в свою творческую лабораторию.

Эллисон засмеялся и покачал головой.

— Не верю я в ваши умозаключения. Черт бы побрал всех литературоведов и психологов. Мы создаем то, что мы создаем.

В ответ судья пробормотал:

— Вам это только кажется.

Но тут вступила в разговор женщина с приятным звонким голосом:

— Не возражаете, если я расскажу вам одну историю из той же эпохи, в какую жил молодой Жофи и его Крошка Ле? Может быть, она поможет нам продвинуться вперед?