Шевалье терпеть не мог музыку, которую его друг слушал день и ночь.

«От всей этой дребедени, годной разве что для крыс, ему только тяжелее живется. Дебюсси под стать ему, такой же нудный. Сегодня я спросил его, не представлял ли он себе в мое отсутствие, как я предаюсь маете. Он знает, что я всегда бываю в форме, когда умаюсь».

С каким вниманием слушала его ты, запутываясь в тенетах его буйного воображения.

«Он знает, что я обладаю любовным слухом. Что я умею вслушиваться в дыхание другого человека, когда рождается желание, и угадываю все, чего ему захочется. Почему он еще не умер от ревности?»

В ту ночь ты приснилась мне сидящей на спине деревянной великанши. Вы с ней шли куда-то вдвоем по волнам бушующего моря.

LXVI

У твоего тайного дневника было название; забегая невероятно далеко вперед, ты озаглавила его зловеще: «Преисподняя». Как тщательно ты его прятала! Ты описывала в нем такие чувства — я и вообразить не могла, что ты их испытывала. Их внушала тебе твоя скрытая вторая натура, загадочная и противоестественная.

«Дисциплина, мораль, труд и благость — пора их вырубить под корень, как старые засохшие деревья, чтобы не мешали расти молодым побегам».

А между тем как упорно работала ты над каждой стадией замысла! Но в своей «Преисподней» другая, надменная и нерадивая, ты писала:

«Я подвержена тлену. — Славлю свободную свободу. — У меня нет сердца. — Где мне найти уши, которые бы меня выслушали?»

Да разве я не слушала тебя со всем вниманием? Порой я задумывалась, не следует ли сказать тебе, что знаю о существовании твоего тайного дневника, а иной раз мне приходило в голову, что весь этот ворох порочных дерзостей надо рассматривать всего лишь как шалости маленькой проказницы.

«Я обливаюсь кровью. — Это острый шип мысли».

Но когда ты оставалась со мной наедине в подвале, сквозь маску безразличия на твоем лице я провидела сполохи духовного пламени. Мы с тобой вдвоем хранили от суетных и любопытных глаз секрет твоей работы у горнила.

Только Шевалье, бывало, шутил так, словно догадывался о замысле:

«Смотрите, обожжете себе пальцы, вы обе, и спалите ваши иллюзии».

Мало-помалу я приучила себя думать, что в твоем дневнике, посредством пустых фантазий, ты просто отпускала узду своих мыслей. Твою «Преисподнюю» писал кто-то во власти чужой воли, то была не ты, и этого кого-то ты ненавидела.

Проявляя благость, мудрость и твердость духа, я вложила в тебя знания, которые побуждали тебя порвать с тщетой жалких глупцов, мнящих себя мудрецами.

LXVII

С каким глубокомыслием, несвойственным столь нежному возрасту, умеряя всплески присущего тебе любопытства, познавала ты вместе со мною Природу! Как отважно изо всех сил старалась подражать ей! Ты говорила мне:

«Да, мама, ты права, как всегда, только проникшись духом простоты, можно достичь мудрости».

Твой незаурядный ум я направляла в нужное русло, действуя с бесконечными предосторожностями и призывая тебя следовать моему примеру.

«Ты заездишь ее нагрузками, которые под силу разве что першеронской тяжеловозихе! Твоя дочь — ребенок, не забывай об этом. Ты заставляешь ее жить жизнью библиотекарши-климактерички с допотопными окулярами на носу».

При всем желании и при всей любви к нам Шевалье не мог постичь огромности твоей миссии.

«Между прочим, я никогда не видел, чтоб твоя дочь плакала… и даже чтоб смеялась. Это ненормально».

Он был бы рад, если бы ты капризничала или хныкала, как самая обыкновенная девочка. Всех часов в сутках тебе было мало, чтобы претворить в жизнь задуманное. Таким бальзамом на мою душу было видеть, как ты занимаешься, не зная устали, не покладая рук! Ты служила мудрости и благости так преданно, так самозабвенно! Как же смогла ты потом восстать против своей судьбы?

Как ты стремилась к заветной цели! С самого начала ты выбрала трудный путь, чтобы показать всем, что он и есть верный. Как равнодушна ты всегда была к благам земным и мирской славе! Как благоразумна и чиста помыслами!

Абеляр и Шевалье не годились тебе в помощники и уж тем более не могли идти с тобой твоим путем. Участие, которое они в тебе принимали, было чревато неурядицами и осложнениями. А вот меня ты действительно понимала, и в каком совершенстве!

«Да, мама, я все сделаю как ты говоришь».

Твои слова ласкали мой слух, умиротворяя. Тебе была дана сила, способная сокрушить любую угрозу.

Мне приснилась львица, она умела летать и в жестоком бою одолела змея с головой, увенчанной носорожьим рогом. Тело поверженной твари лежало в луже густой черной крови — львица победила.

LXVIII

Твои частные учителя, люди из весьма заурядной среды, учили тебя всему, что знали сами, но оказались неспособны к сохранению тайны, которое от них требовалось. Они рассказали о тебе своим университетским профессорам, и секрет просочился наружу. На нашу беду, ты вызвала крайне нездоровый интерес. Ты была для них вундеркиндом, диковинкой из ярмарочного балагана.

Они упорствовали, настаивая, чтобы ты сдала экзамены на степень бакалавра. Тебе в твои десять лет терять драгоценное время на какие-то дурацкие тесты — об этом не могло быть и речи. Путем подлых махинаций им удалось тайно устроить тебе экзамен прямо в нашем особняке. Мы стали жертвами заговора и злоупотребления доверием.

Когда Шевалье показал мне газету, только колоссальным усилием воли сумела я не выдать своего смятения.

«Ты видела? „Отлично“ по всем предметам! У нас, оказывается, светило в доме. Кто бы сомневался! Почему ты прячешь ее от людей?»

Я так боялась, что тебя заберут, как Бенжамена! Я приняла решение — и ты согласилась со мной, — что отныне двери нашего дома будут навсегда закрыты для всех этих недалеких профанов из Университета. Частные учителя привлекали к тебе внимание и губили наш замысел, разглашая то, о чем никому не следовало знать.

«Она говорит и пишет на нескольких языках, живых и мертвых, как на своем родном. Ее познания в области филологии редкостны. Способности к математике и химии поразительны. Она — подлинный кладезь философской премудрости».

С этого дня мы решили, что нам вовсе не нужны эти частные учителя, которые преподавали без души, умели мало и причинили столько беспокойства. Ты продолжала свое образование сама по трудам великих ученых. Как я была счастлива выбирать тебе книги, наиболее подходящие для нашего замысла, и мне не нужна была ничья помощь!

Я пришла к убеждению, что в конечном счете переполох, вызванный чванством университетских профессоров и болтливостью частных учителей, пошел на пользу твоему образованию. Мы с тобой поняли, что должны оградить себя от столь же заносчивых, сколь и законченных глупцов.

LXIX

Несколько дней мы прожили затворницами, нам было лучше вдвоем, чем в чьем-либо обществе; Шевалье, с его обостренным чутьем, догадался, что я не хочу его видеть, и оставил нас в покое. Абеляр прислал мне рисунок, на котором была изображена сверкающая звезда. Внизу он написал такие слова:

«Пусть это будет верным знаком того, что ваша дочь, выйдя в открытое море, благополучно достигла первой гавани».

Какой нежностью, какой благодарностью к нему я преисполнилась! Он верно угадал силу моих переживаний во время этой тягостной истории с Университетом.

Впервые ты захотела ответить ему сама. Ты нарисовала для него цветок мудрости и назвала свой рисунок «Герметическая роза».

На другой день мы наконец вышли в сад и через окно в стене увидели Абеляра. Он ласково улыбнулся нам.

Шевалье, чтобы загладить обиду, нанесенную Университетом, купил мне книгу Раймунда Луллия. Это было старое издание «Книги друга и любимого». Я открыла наугад и прочла:

«164. Скажи мне, безумец, к чему ты более тяготеешь — к любви или к ненависти? — Я ответил: к любви, потому что я ненавидел, чтобы возлюбить».

Настало время тебе узнать тайны, могила которым — чрево. Я сама объяснила тебе, как размножаются различные виды животных и растений и люди. Я дала тебе исчерпывающие научные сведения о продолжении рода в медицинском, психологическом и философском аспектах. Я сполна удовлетворила твое любопытство предметом, о котором ты слышала так много туманных и бестактных намеков из уст Шевалье. И очень скоро на эту тему, не хуже, чем на все прочие, ты могла рассуждать как существо свободное, разумное, благое и здравомыслящее.