Если бы могло остаться так навсегда: эта луна, чинара, азиатский домик с плоской крышей в тенистом каменном дворике и она.
10. Поплавок
Ночь привела меня снова на бульвар. Мягкий, теплый ветер приветливо дул в лицо.
В уснувшей бухте алмазным островком качался ночной ресторан-поплавок. Светились огни, играла музыка.
Я прошел по легким, скрипящим над темной водой мосткам и сел в плетеное соломенное кресло у самой воды.
Пахло морем, кухонным дымом и пудрой.
Впервые я в такой поздний час сидел один, ощущая, что могу себе позволить все. Быстроногий, смуглолицый официант со стуком поставил на мраморный столик кружку пива. Оно еще пенилось. А потом принес блюдо оранжевых раков, тарелочку пареного моченого гороха и тарелочку соленых палочек.
— Сейчас будем платить или после? — спросил официант.
— Пожалуйста, получите, если не верите.
— Почему не верим, очень верим, дорогой, — говорил он, получая деньги.
Я никогда раньше не пил пива. В детстве кто-то притащил бутылку пива и дал мне попробовать. Оно показалось мне горьким, каким-то мыльно-пенным и ужасно невкусным, и с тех пор я всегда жалел и не понимал людей, которые пьют пиво, когда их никто не заставляет.
Я обратил внимание на один столик, за которым сидели молодые люди. Синий дым папирос плавал над ними, и им беспрерывно приносили пиво, раков и горох. Они сидели, и смеялись, и медленно пили пиво, и курили, и грызли горох, и запивали пивом, рассказывая друг другу что-то очень смешное и смелое, и я им отчаянно завидовал.
Я видел, как они бросают в пиво соль, и сам тоже бросил горсть соли — и пиво запенилось. Так же как и они, я отпивал глоток, ставил кружку и смотрел на море, где вдали сонно мигали огоньки, а потом снова отпивал глоток и со стуком ставил на стол кружку. И казалось, теперь все смотрят на меня и удивляются, как я неторопливо и правильно пью пиво.
Теперь пиво было горьковатое, тминное, приятно было его пить, смотреть на огни в море, которые то исчезали, то снова появлялись, и слушать прибой.
Как хорошо сидеть вот так в этом веселом гаме и дыме, чувствуя на лице свежий соленый ветер моря и на губах пену пивной кружки, и грызть черный соленый сухарик и солоноватый моченый горох, слушать хаос звуков, криков и смеха и чувствовать себя взрослым; чувствовать себя мужчиной, пьющим пиво, когда все нипочем, все трын-трава!
Я съел тарелочку гороха и попросил пробегавшего официанта:
— Слушайте, пожалуйста, можно еще гороху?
Рядом за столиком засмеялись. Официант странно на меня взглянул, и вскоре я услышал, как он насмешливо крикнул в кухонное окошко:
— Горох один пойдет!
И, по-приятельски толкнув меня локтем, поставил на стол теплую, дымящуюся тарелочку. Пареный горох таял во рту.
— Есть, на месте преступления! — сказал знакомый голос.
Караулкин был в соломенной панаме и розовой бабочке, новенький, будто его только вынули из пенала. Когда он снял панамку, смоляные блестящие волосы его, густо набриолиненные, расчесанные на пробор, сверкали и казались приклеенными.
— Даш-баш будет?
Он сел в соломенное кресло, положил ногу на ногу и крикнул официанту:
— Мужчина! Басурманскую!
— Я не хочу, — сказал я.
— Вылакаешь! — сказал Караулкин, гипнотизируя меня глазом циклопа.
Официант принес графинчик и пиво. Караулкин сразу повеселел. Он разлил графинчик по стаканам и поднял свой.
— За рабочий класс! — сказал он.
Я чокнулся, но только поднес стакан ко рту, всего меня как бы вывернуло.
Караулкин осушил стакан и нежно поставил его на стол.
— За рабочий класс не выпил, — обиженно сказал он.
— Пейте, пожалуйста, сами, — сказал я, подвигая к нему свой стакан.
— А ты что — отпрыск? Да? — сказал он, отливая себе полстакана.
Мне стало стыдно, я не хотел быть отпрыском, я хотел показать, кто я. И я широко, точно в кресле зубного врача, раскрыл рот, и так же, как он, выплеснул водку и поперхнулся. Теперь мне казалось, что ветер на море усилился, волны заплясали, поплавок раскачивался так, что звенели кружки на столе, и крики и голоса ушли куда-то далеко-далеко… А огни ламп плясали и расплывались.
Караулкин вынул пачку «Норда», щелчком выбил две тонкие папироски, сам прикурил и дал мне прикурить. И так ясно было видно, как рука его с горящей спичкой дрожала.
— Ни бельмеса не понимаешь, — сказал Караулкин, глубоко и жадно затягиваясь. — Я знаешь как когда-то жил? Керосин не нюхал. Я и тебя научу, как жить, чтобы не обманывали, чтобы на тебе верхом не ездили. Чтобы сам обманывал, сам верхом ездил. Не хочешь? А я все равно научу. Ты мне нравишься. Дай губы! — И он полез целоваться. — У-уу… Будешь королем!
Оркестранты на эстраде затопали ногами и заорали гнусавыми голосами.
— Ай-ай-ай! — покрикивал барабанщик.
И в веселом и пропащем дыму казалось все нипочем, все трын-трава… Утлая, легкая лодка весело уносила меня по волнам нарисованного на эстраде зеленого моря, среди желтых и синих лебедей, и хотелось петь, и кричать, и стучать кулаком.
Ныла зурна, гремел барабан, и пела певица, говорила о том, что все нипочем, все трын-трава, все в тартарары! Вся жизнь — секунда, и больше ничего нет и не будет во веки веков.
— Деньги-меньги есть, деньги-меньги нет, — запел Караулкин.
Вдруг он подмигнул мне. Я смотрел на него во все глаза. Он снова подмигнул.
— В чем дело? — спросил я.
— Куколок видел?
— Каких куколок?
— Куколок-муколок. — Он посмотрел на часы. — Деньги-меньги есть?
— Есть.
— Не теряй времени!
По дороге он натыкался на деревья и говорил: «Дерево-мерево, улица-мулица».
Вдруг он остановился.
— Ты меня уважаешь? Потому что, если ты меня не будешь уважать, я тебя не буду уважать.
Мы потащились дальше.
— Ты меня слушайся, ты меня держись. Я знаешь какой магнит, у-у!..
11. Красная шапочка
Была уже поздняя ночь, когда мы вошли в старую крепость. Древние, изъеденные временем и как бы посыпанные прахом зубчатые стены привели нас к заброшенному дворцу, закрытому на огромный висячий замок. Говорят, здесь когда-то жил Ширван-шах, властитель Востока, самый всемогущий, самый мудрый, самый справедливый, как все тираны. А теперь в узких, пропахших чесноком переулках жили простые люди — жестянщики, лудильщики, разносчики керосина. И когда тут кричали, или ругались, или стреляли, когда были свадьбы или похороны, большие птицы с шумом вылетали из ветхих каменных башен, и кружились, и сердились на людей, тревожащих тишину веков, а потом садились на карнизы и, уставившись сверкающими глазами, смотрели на копошащуюся внизу пустячную жизнь.
Мы шли по кривым горным улочкам. Шаги гулко раздавались в этой каменной тишине и пугали меня. Все казалось, кто-то выйдет и остановит нас. Изредка мелькал огонек и исчезал. Что это было — светильник, или кто-то зажигал фонарь, или это был сигнал?
Девичья башня одиноко белела в небе над этой тишиной, напоминая о бесконечности веков, прошумевших над крепостью.
— А куда мы идем? — спросил я шепотом.
— А как по-твоему? — тоже шепотом отвечал Караулкин.
— Не знаю.
— Куличи ел? — спросил Караулкин.
— Да.
— А шоколад с начинкой любишь?
— Ага.
— А это слаще. — И он снова запел: «Деньги-меньги есть, деньги-меньги нет».
Какая-то сладкая, запретная волна залила меня до головокружения и понесла за ним.
— Вот здесь, — сказал он, остановившись у железной винтовой лестницы, которая вела куда-то в небо.
— Слушайте, лучше не надо! — испугался я.
— Это нам — мушкетерам? Стыдно!
И мне стало стыдно.
Мы медленно подымались по железным ступенькам. Они гремели. И казалось, это слышал весь город. Скоро мы очутились на плоской асфальтовой крыше, отдававшей ночи свое тепло. Мы прошли по ней над городом. Вокруг мерцали, переливались огни.