Изменить стиль страницы

— А мы в гимназиях не учились, мы физики-мизики не знаем, — сказал Караулкин.

— Ну и охламон! Охламоном был, охламоном и останешься.

— А ты чего за чистюлю заступаешься, чего в разговор встреваешь?

— Дубина, я за человека заступаюсь, — сказал старик.

— А кто он такой, твой человек? Деликатес! Разве он человек? У меня мозоли. Вот я человек! — Караулкин попыхтел цигаркой. — Не люблю я этих чистеньких, которые хотят быть рабочими.

— Ты не слушай его, не расстраивайся, — обратился ко мне старик.

— Конфетку дай, — сказал Караулкин.

Он свернул новую цигарку, закурил и сквозь дым снова уставился на меня.

Мне это надоело, и я взглянул на него в упор.

— Вы чего привязались ко мне? — спросил я.

Он глядел на меня, и я на него. «Не уступлю, не уступлю!» — говорил я сам себе и глядел, глядел в эти чуждые глаза.

Караулкин с такой злостью сунул цигарку в рот, словно собирался ее проглотить, и запыхтел.

— Что, пети-мети ему, по-твоему, нужны? — начал снова Караулкин.

Старик не отвечал.

— Начхать ему на твои пети-мети, — продолжал Караулкин, — ему профсоюзный билет нужен. Вот! Получит билет — и смоется.

— А зачем ему смываться? — удивился старик.

— Все они такие. Получают профсоюзный билет — и поминай как звали.

— Это не он так думает, это ты так думаешь, — сказал старик.

— А откуда ты знаешь, что я думаю? Смотри, какой колдун!

— Всех по себе судишь.

— А по ком мне еще судить? — спросил Караулкин.

— Все плохую сторону видишь.

— А ты мне хорошую покажи! Ну, ну, давай, я свои роговые очки достану! — Он сделал жест, будто достает из бокового кармана очки.

— А ты думаешь, все такие, как ты? — сказал старик.

— Хуже, — убежденно сказал Караулкин. — В тысячу раз хуже!

Старик махнул на него рукой:

— Ты его, обормота, не бойся.

— А я и не боюсь. Я таких уже видел, — сказал я, храбрясь.

— Ты что, не здешний? — спросил он, жалостно поглядывая на меня.

— Издалека.

— А отец где?

Я ничего не ответил.

Старик замолчал. Он оторвал полоску газеты, насыпал из полотняного мешочка мелко натертый, смешанный с махрой табак.

— Закурим?

Тонкие мальчишеские пальцы никак не могли свернуть цигарку, бумажка, как пружина, все раскручивалась, и табак рассыпался.

— Еще не мастак, — сказал старик.

Он притиснул махру ржавым пальцем, и — р-раз! — цигарка вылетела как пуля.

— На, послюни.

И потом дал прикурить.

Мы посидели и молча попыхтели цигарками. Я чувствовал ужасную горечь во рту, и дым ел глаза, но я продолжал пыхтеть.

— Зачем мучаешься? — сказал старик.

— Оне ириски уважают, — сказал Караулкин.

Старик расспросил про город, в котором я жил, жарко или холодно там и какие минералы добывают. И удивился, что ничего не добывают, покачал головой: «Плохо». А потом расспросил, какая рыба водится и на что ловят — на червяка или на муху клюет.

— Оне рыбку только в корзинке видели, — сказал Караулкин.

— Работал когда? — спросил старик, не обращая внимания на Караулкина.

— Оне какаво пили, — сказал Караулкин.

— Эх и вредная ты личность! — с грустью сказал старик.

8. Посмотрим, какой ты фазан!

Из тумана выступали дальние вышки. Липкая, жирная, с нефтью, грязь чавкала под ногами, а ветер дул в лицо и срывал шапку, было трудно идти. Старик молча положил мне руку на плечо, и я почувствовал ее добрую тяжесть.

Впереди расстилалась незнакомая земля, удивительно пустынная, вся в мелких лунных кратерах, доверху налитых мазутом.

С гор надвигалась синяя туча, и вместе с ней, как спутник ее, спускался вниз по дороге между буровыми одинокий человек. Ветер подымал пыль, и он шел отвернувшись.

— Боцман идет, — узнал старик.

Все помахали ему рукой. Он в ответ тоже помахал.

Я спросил, почему его так зовут, что он, в самом деле боцман? Старик ответил, что никто и не знает, боцман и боцман, а он откликается, ничего, хороший человек.

Боцман жил на той стороне горы и ежедневно утром переваливал через гребень и спускался на промысел.

— Вот он тебя научит, — пообещал Караулкин. — По головке не понежит, цукатика не даст.

И я ждал его с трепетом. Когда он подошел ближе, я увидел, что это был очень высокий человек и ходил он чуть согнувшись, как бы стараясь не очень возвышаться над окружающими его людьми. Он был в мокром брезентовом плаще с капюшоном, — наверно, по ту сторону горы шел дождь, — и от него пахло полынью и грозой.

Он сказал: «Салям» — и поздоровался за руку со стариком.

— А это? — спросил он про меня.

— Новенький.

— Спектакль! — сказал Караулкин.

Боцман даже не взглянул на него.

— А я говорю, спектакль, — повторил Караулкин.

— Болтун, — сказал старик.

И они с боцманом отвернулись.

Ветер подымал пыль по дороге и гудел в пустых вышках.

Боцман пристально взглянул на меня. Изрытое рытвинами, в буграх и шрамах, лицо его дышало такой сильной, изнутри идущей добротой, что я улыбнулся. Глубоко сидящие глаза его внимательно и скорбно глядели на меня.

— Батька жив?

— Нет у него батьки, — ответил за меня старик.

— Сам по себе?

— Мать живая, — сказал старик.

— Навсегда или на время работать? — спросил боцман.

— Пусть поработает, потом посмотрит, — рассудил старик.

— Спектакль, — сказал Караулкин. — Феерия…

А мы шли и шли по этой хмурой и неживой земле. Ни камня, ни травинки, ни муравья. Странная, обнаженная, замешенная на мазуте насыпная земля, оттеснившая море. И именно я шел по этой земле этим утром. В тумане мелькали одинокие, похожие на обгорелые деревья вышки. По всем направлениям змеились трубы, и что-то булькало в трубах. Угарно, нарушая прохладу утра, парило бензином.

Боцман шел впереди. Даже от его широкой спины веяло добродушием и силой, и я чувствовал себя за этой спиной как за крепостной стеной и старался идти с ним в ногу. С близкого, невидного в тумане моря порывами дула моряна, скоро лицо стало влажным. Облизываешь пересохшие от волнения губы и чувствуешь горьковатую соль.

Идем обугленно-темной рощей, под мрачными, железными, похожими на нефтяной пожар тучами, под вой близкого моря. Кажется, не жалея себя, перекопал бы, руками перебрал всю эту землю, опустил бы и поднял все эти трубы и никогда бы не уставал.

Туман постепенно рассеивался, и вышки разбегались во все стороны. Внезапно открылось море, пустынное, пепельное, с гранитными гребнями волн. А там, на берегу, на самой кромке бушующего моря, наша вышка.

Когда пришли на вышку, Караулкин сказал:

— Посмотрим, какой ты фазан.

Привезли трубы и стали сгружать с машины, перекатывая по доскам. Я неловко повернулся, и труба ударила меня по ногам.

— Это тебе не грамматика, тут думать надо, — сказал Караулкин и громко рассмеялся.

Я все время ловил на себе его вредный глаз, и он не пропускал случая меня поддеть, все время отпускал шуточки: «Смотри, костюмчик запачкаешь!», «Ой, мозольки натрешь!»

Трубу зацепили, подняли и стали опускать в скважину.

— Вира помалу! Майна!

Я стоял и слушал. Теперь это касалось и меня: «Вира! Майна!»

— Это что тебе, цирк? — вдруг злобно крикнул Караулкин.

Я стоял, ничего не понимая.

— Я чего велел, губошлеп?

— Ничего вы не велели, только цепляетесь.

— А! Так ты еще финтишь?

Я молчал. Что ему ответишь?

— Привык туда-сюда, шахсей-вахсей. — Он замолчал, думая, что я ему отвечу, а потом уже спокойно сказал: — Давай пассатижи!

— Что? — не понял я.

— Соску! — взревел он снова.

Я стоял в растерянности.

— Ты по-человечески разговаривай, — приказал старик.

— По-человечески? Может, еще по-французски? Пеньюар! Вон Свицын, — указал он на маячившую невдалеке фигуру, — он без пеньюара понимает.

— Иди, сынок, там в будке в ящике возьми плоскогубцы, — сказал старик, не обращая внимания на слова Караулкина.