Изменить стиль страницы

И уже казалось, что я всегда так, всю жизнь на коне, и ничего больше никогда не было и не будет, — только горы, багровый месяц, отразившийся в зеркале болотных полей, и ветер, летящий рядом с конем вперед.

Конь бежал по лунной дороге к чернеющей на горизонте дальней деревне. Сбоку летела тень коня, и было так, будто рядом бегут два коня — так гулко отдавался стук копыт о каменистую землю.

Чем светлее становилось, тем дальше отодвигались горизонт и деревня на горизонте. И конь как бы повисал в лунном воздухе. Летели мимо шуршащие травы, будто на всей земле остались лишь мы одни — я и конь. И нет ни городов, ни дорог, ни поездов, только поля, и луна, и шорох трав, и запах пожарища и беды.

Люди, где вы?

Луна исчезла в тучах, надвинувшихся из-за гор. Густой, влажный и душный зной болот, пахучая тьма окружили меня.

Конь застрял в глубокой, вязкой грязи чалтычных полей. И сразу оглушила тишина, вся наполненная звоном, высоким, чистым, ровным, и уже только потом можно было различить, как где-то стонала птица, шелестела змея, прыгала ящерица.

Конь стоял посреди поля. Цикады металлически звенели, — похоже, в каждой болотной лунке работал колокольчик.

Я сижу в седле, пригнувшись к шее коня, засыпаю и просыпаюсь. Где-то в ущелье плачет шакал, плачет, как обиженный, капризный ребенок, жалуется на свою проклятую шакалью жизнь. И вдруг вскрикивает и хохочет дурным смехом. Конь вздрагивает и отвечает протяжным ржанием. И так они перекликаются на каком-то своем, только им понятном языке, понятном с тех времен, когда конь и шакал жили вместе в лесах.

И время течет медленно.

Кажется, проходит не ночь, а целое столетие.

Но вот туман стал редеть. Я выбрался из болота. Зеленые, мягкие, бархатные горы лежали вокруг, и тутовые широколиственные деревья полны были вишнево-черных спелых ягод. Тих был еще сонный ветер в листьях платанов, прекрасны розовые ветви абрикосов, и столько было богатырской силы, свежести, прелести в этом начинающемся дне, в отдохнувших полях, с которых исчезал туман!

И в это время совсем близко из хлебов вышли красноармейцы, молодые пограничники в зеленых фуражках, с короткими драгунскими винтовками. Я кинулся к одному из них на шею и заплакал, вдыхая горький, казарменный запах гимнастерки.

— Чего он там? — грубо спросил взводный.

— Плачет, — смущенно сказал молоденький красноармеец. — Плачет.

Над горами сверкнула и разразилась разветвленная молния. И потом, когда стало темно, еще долго по горам прокатывался гром. Гремело и гремело, пока я наконец не понял, что это уже не гром, а в горах стреляют орудия.

— Берегись! — закричали из тьмы.

Я еле успел отскочить. Мимо, гремя в потемках дождя, разбрызгивая грязь, пронеслась артиллерийская упряжка, за ней вторая, третья. На конях верхом сидели бойцы в зеленых пограничных фуражках и хлестали коней. А потом неслись зарядные ящики, двигался длинный обоз с сеном.

Я повернул коня и поехал за ними.

Гулко звенели копыта коней, на зубах хрустел солончаковый песок.

Еще издали по содрогавшейся земле и холодному дыханию чувствовался гул разбушевавшейся реки. Мутная полноводная Кура, изогнув пенные гребни, бушевала в степи, и кони, храпя, косились и шарахались в сторону.

Алыча стояла по горло в воде, дул сильный ветер и гнал волну. И алыча время от времени захлебывалась и исчезала под тяжелой желтой водой.

А седой старик карагач стоял над разливом, встречая грудью ветер, и гудел всеми ветвями: не сдается, нет, не сдается, ни за что не сдается.

Пройдут сумасшедшие воды, утихнет ветер, снова зазеленеет долина, забегают фазаны и затопают в песках черепахи, встречаясь со змеями, а карагач все так же будет стоять, как Хозяин этих мест.

Было ли это все на самом деле или приснилось?

Неужели вот сейчас где-то там стынет в великой немой тиши Мугань и так же воет ветер с песком? И катит мутные желтые воды Кура, и не сгибается под ветром упрямый, упругий, крепкий старикан карагач, и я снова сам по себе, а он сам по себе.

Неужели все это было со мной? И теперь тоже я иду по шумным, пестрым, солнечным улицам, мимо дымящих в порту пароходов, а он там, карагач, над пустынной Курой, стоит крепкий, упрямый и гудит от ветра.

И я чувствую, что он передал мне часть своей силы, своего упрямства, своей веры в то, что можно все перенести и устоять.

И люди идут мимо, женщины и мужчины, старики и дети, амбалы, водоносы, — и никто не знает, что происходит в моей душе, и какие силы я чувствую, и что отныне я тоже будто карагач.