— А почему вы мне это говорите? — спросил я.
— Спать в башмаках на койке нельзя, — не слушая меня, продолжал он.
— Не буду, — пообещал я.
— Спиртные напитки распивать нельзя…
— Ты ему еще скажи, что убивать в номере нельзя, — сказал «бобик» с бантиком.
— Убивать нельзя, — уныло откликнулся макака.
— А что можно? — спросил я.
— Спать можно.
— Скажи ему спасибо, — посоветовал «бобик».
Только макака закрыл дверь, «бобик» тут же стал наседать на меня. Он вытащил из-под подушки колоду карт.
— Тугрики есть?
Я не понял.
— Песеты? Купюры?
— А зачем?
— Как зачем? — он кинул карту.
Я отрицательно мотнул головой.
Тогда он вынул из кармана костяной кубик и подбросил его вверх.
— Чет-нечет?
— Не надо.
Он ухмыльнулся и вытащил из кармана пачку засаленных фотографий. Нелепо раскрашенные красавицы в длинных черных чулках и туфлях на высоких каблуках.
— Полтинник.
— Не требуется, — отверг я и это.
— Дикий народ! — сказал он и снова лег на койку.
Я собрался в чайхану ужинать.
— Влипнешь в кашу, — сказал «бобик».
— Какую кашу?
— Заваривается, — сказал он шепотом.
Я не стал его расспрашивать.
В чайхане было дымно и шумно. В углу стоял высокий, как минарет, самовар и вокруг многочисленные рябившие в глазах чайники и чашки. Хозяин в каракулевой папахе и грязном белом пиджаке, с полотенцем на руке, сердито принес горячий, желтый горшочек пети. Не спрашивая, хочу ли я, и даже не взглянув на меня, уверенным жестом, говорившим, что он лучше знает, что я хочу и что мне надо, одним взмахом опрокинул пети в глубокую тарелку и со стуком положил вынутую откуда-то из кармана оловянную ложку, крикнул:
— Кушай!
Я посмотрел на его гордый, орлиный, вычеканенный в бронзе профиль Александра Македонского, — ему больше к лицу было бы сидеть на коне и командовать легионами, чем с полотенцем на руке разносить люля и пети.
Пети дымилось на столе, и, глядя на старых молчаливых степняков, я так же, как они, медленно, с достоинством, накрошил в тарелку мелкими кусочками теплый чурек, беспощадно поперчив все это красным, похожим на корицу перцем.
Какой-то человек за соседним столом внимательно следил за мной. Взгляд его светлых холодных глаз начинал раздражать, и я отвернулся.
Он подошел ко мне и сказал:
— Выйдем.
— А зачем мне выходить?
— Выйдем, там узнаешь.
Только мы вышли под фонарь, он молча показал мне красную книжечку. Я так же молча показал ему свою командировку.
— Проверка, — сказал он и поправил кобуру под пиджаком.
— А что случилось?
— Будь начеку, бандиты! — сказал он и снова вошел в чайхану.
…Ночью была перестрелка, и по тревоге подняли весь партийный и советский актив райцентра и всех командировочных, хотя бы они и приехали по делам финансовым, дорожным или коммунальным.
Когда я пришел в колхозсоюз, там уже было много людей. Это были совсем разные люди — и пожилые, и молодые, и юноши, слесари, счетоводы, учителя, крестьяне, местные и, как и я, приезжие из рабочих шефских бригад.
Стоял гул мобилизации, особый, возбужденный говор людей, вдруг выбитых из обычного ритма работы, которым предстоит сразу же начать другую, еще неизвестную и полную неожиданностей жизнь.
С какой завистью я всегда читал в газете «Партийный календарь»: «Совещание секретарей ячеек АЛКСМ. Совещание пропагандистов ячеек АКП(б). Явка обязательна!» Ах, мне не надо было бы этого напоминать! Неужели есть такие, что не явятся?
А теперь и я один из тех, для кого явка обязательна, строго обязательна.
Кто-то из мобилизованных внимательно взглянул на меня.
— А у меня уже будет такой внук, — сказал он.
— Да? — сказал я, не зная, что в таких случаях говорят.
— И на трех войнах был.
На трех войнах! И мне стало совестно, что он был на трех, а я еще ни на одной, да когда еще придется!
Товарищи мобилизованные, заполняйте анкеты!
Мгновенно наступила тишина. Получил анкету и я. Она была очень большой, с вопросами на обеих сторонах листа, и казалась мне целой книгой. Фамилия, имя, отчество, место рождения, социальное положение. И впервые рука твердо, размашисто, по-хозяйски написала: «Рабочий».
И тут же я остановился и не знал, что писать. Дальше вопросы просто не касались моей жизни, они были про что-то другое, мне еще неизвестное, про то, что еще ждало меня или уже было давным-давно.
Я ничем не занимался до 1917 года, я не служил в царской армии и не служил в иностранных армиях и иностранном легионе, я не был ранен, и не был в плену, и не был в карательных отрядах, и не был ни у Деникина, ни у Колчака, ни у Врангеля. Я не был ни меньшевиком, ни эсером, ни бундовцем, ни мусаватистом, ни дашнаком, и не принимал участия ни в каких оппозициях, и не имел никаких выговоров, и еще никогда ниоткуда не исключался.
Я не владел иностранными языками, и не был за границей, и не знал, есть ли у меня родственники за границей (а может, и были родственники, а я не знаю и напишу неправду?). И я не имел никаких чинов и званий, и не получал никаких наград, и не был под судом, и никем не преследовался, абсолютно никем — ни охранкой, ни сигуранцей, ни дефензивой. Я ничего не мог написать, и это было обидно и непонятно. И я не знал, как быть, и спрашивал, что мне делать.
Одни говорили: ты черти черту, и все! Но другие говорили: нельзя прочерчивать черту, это не ответ, это так каждый может прочертить черту. Пиши всюду «нет».
Но были осторожные и знающие, и они говорили нельзя писать «нет», а надо определенно ответить и писать: «нет, не служил», «нет, не состоял», «нет, не имел» и те де и те пе.
И я так и поступил и написал: «нет, не служил в иностранном легионе», «нет, не состоял в оппозиции», «нет, не имею выговора», «нет, не был под судом» и те де и те пе.
Но еще хуже, еще безвыходнее было с автобиографией. Для автобиографии давали большой лист, и его надо было заполнить с обеих сторон. А у меня хватало только на несколько строк: опять — имя, отчество и фамилия, год и место рождения, соцпроисхождение… А дальше еще ничего не было.
Чтобы выйти из положения, чтобы заполнить хотя бы одну сторону листа, я стал писать автобиографию большими круглыми буквами. Но и это не помогло. Автобиография была куцая, жалкая, и на вид какая-то даже подозрительная. В нее никак нельзя было поверить.
Поверили ли в нее или не поверили, но когда на следующий день я раскрыл районную газету, там было помещено извещение:
«Всем нижепоименованным тт., мобилизованным в распоряжение райколхозсоюза…»
В списке фамилий своей я не нашел. В первую минуту все фамилии слились в одну, но вдруг в какое-то мгновение я увидел ее, она, как стеклянная, вспыхнула и взорвалась в моих глазах. Это была она, она, и я вглядывался в нее, и я читал, читал и перечитывал свою фамилию до тех пор, пока она не показалась мне чужой, странной, не имеющей ко мне никакого отношения. Тогда я спрятал газету в карман, пошел по улице, и мне казалось, что встречные всё знают и, глядя на меня, думают: это его «мобилизовали»… И я стараюсь быть скромным и спокойным и опускаю глаза. Но когда я поднимал голову, то видел, что никто не обращал на меня никакого внимания. Ничего в мире не случилось, все было как всегда.
Я сел на скамейку, вытащил газету и снова взглянул, не ошибся ли я. Да, я был «нижепоименованный», моя фамилия уже существовала сама по себе, вне зависимости от меня и от того, что я чувствовал и хотел.
Я был мобилизованный.
2. Мой первый конь
Предстояло ехать через степь в дальнее горное село Сафюр. Конюх райколхозсоюза из рук в руки передал мне холодную ременную уздечку, сказал, кому оставить коня там, в Сафюре, и ушел не оглянувшись. А мне хотелось закричать: что же ты меня оставляешь?
Конь стоял надо мной, громадный, гривастый, крутобокий и совершенно равнодушный ко мне. Я не представлял, как взберусь на него. Я обошел его кругом, конь стоял не двигаясь, как будто меня не существовало, как будто он предназначен другому. Я потянул за уздечку, и конь нехотя, медленно и тяжело пошел за мной, взбивая пыль.