На десятый день прибыли на конечную станцию — дальше и путей нет, во все стороны степь. По спискам разделили, кого в какой совхоз. Совхозов еще не было, только колышек вбит, и есть название. Представители совхозов уточняли, кто есть кто, если назывались трактористами и говорили, что удостоверение утеряно, верили на слово. А эти хитрецы по-своему считали: до посевной еще есть время, можно подучиться. Техники же прибывало до безобразия много. В то время как в центральных областях вплоть до северных широт проводили эксперимент с кукурузой, кляли «травопольщиков», сюда слали машины, отборное зерно, не успевали разгрузить платформы с ДТ-54 — уже подходил новый эшелон. Сначала совхозное начальство, глянув в список, говорило: «Сидоров, Петров, получай трактора». Настоящий тракторист — он прямо с платформы съедет своим ходом, другой и рычаги не знает куда двигать, дернет — трактор не в ту сторону прет. Андрей, молодец, и тут вмешался: отобрал опытных трактористов, только они и спускали трактора с поездных платформ. Бедная Домбаровка! Сколько в то время палисадников помяли, сколько углов своротили у домов, пока выехали на простор, в степь. Там кати, как хочешь, лишь бы направление держал на место, где колышками обозначена будущая центральная усадьба совхоза. Андрей считал обязанностью побывать в каждом будущем совхозе, посмотреть, как устраиваются люди. А совхозы удалены друг от друга на сто и на двести километров. Вот едем мы в один из совхозов на тракторных санях — полозья с бортами. Тракторист, наверно бывший шофер, лихач, такую дал скорость, на какую трактор не рассчитан. Мы держимся за доски переднего щитка саней, орем, грозим ему, а траки отлетают от гусениц и, как пушечные снаряды, летят в нас. Безобразие, скажете? Да! Только оно, это безобразие, было заложено с самого начала, под лозунгом: любой ценой. Кто-то вякнул, подчиненные вякание развили, пока дошло до низу — вылилось в безобразие.
Месяц мотались по степи, все вроде бы улаживалось; умницы директора совхозов своих новых рабочих разместили в поселке по хатам; в первые санные поезда, с жилыми вагончиками, необходимым оборудованием, зерном, подбирали самых выносливых, деловых — они-то и обустраивали усадьбы будущих совхозов. Один только совхоз, самый дальний, смущал нас. Директор решил: нечего по частям людей отправлять, поедем скопом, все вместе. Меня особенно беспокоило: вся моя «семейная группа» оказалась в этом совхозе. Двести километров по степи! Мы уже знали, как трудно идут санные поезда, сколько бывает непредвиденных задержек, а тут обоз, растянутый на километр, и кругом ни жилья, ни сухой палки для костра, чтобы вскипятить хоть чаю. Директор уверял: для паники никаких причин нет. И вот этот обоз вышел, переправился по льду через реку, а днем уже сильно подтаивало, но ночью морозило, и крепко, — к темноте сумели пройти километров шесть: то застрянет машина — пока вытаскивают, все остальные стоят, то что-то еще. Не всем удалось разместиться в вагончиках, сидели в санях на мешках с зерном, укрывались брезентом, дрожали от холода. При очередной задержке я шел мимо саней, меня окликнули. Окликнула пожилая женщина, что ехала с мужем и внучкой Леночкой. Я очень часто стыжусь за свои поступки. Не буду рассказывать, как эту семью водворял в теплый вагончик, оказавшийся «конторой» будущего совхоза, сколько им всего наговорил… «Андрей, надо найти этого директора-самодура, надо пустить вперед бытовку с трактором, чтобы был чай, чтобы что-то было горячее».
Знаете, человек очень часто ищет уловку, ищет причины, чтобы обелить себя, когда поступок его выглядит не очень приглядным. Правда, мы тут ничего и не могли изменить. Словом, мы оставили санный поезд, утешая себя, что идем разыскивать директора-самодура. Что любопытно, сейчас вспоминаю, старались не смотреть друг другу в глаза. Мы нашли директора. Он парился в бане, он был местный, парился в своей бане. На наши сетования только хмыкал. Никакой реальной власти мы над ним не имели. Взбудораженные, мы дошли до районного начальства. Там нас ждал еще удар: уголовники, что доставляли хлопот в поезде, убили того парня в белых бурках. В Угличском районе, в колхозе, он был агрономом, поехал по желанию на целину, его поставили управляющим отделением. Диму, так его звали, убили выстрелом из ружья, в спину…
Вы спросите: что, все плохо там было? Нет, конечно, там были настоящие ребята. Только плохое-то запоминается резче. Спросите: чего не остался? Скучал, ребята, по лесу. Пожалуй, это было главное. А потом, ведь там закрепились только такие как моя «семейная группа», девяносто девять и девять десятых вернулись домой.
Женщина-пенсионерка, что убирала пивные кружки со столов, остановилась перед мужиком, у которого глаза что у окуня, сказала с раздражением:
— Долго ты будешь тут болтаться? Допивай и убирайся.
— Я тебе не кишалот — допивать чтобы сразу.
— Не знаю, кишалот или кто, а надоел. Два часа болтаешься…
— Ребята, а ведь она и в нашу сторону поглядывает, — сказал Головнин. — Давай по-кишалотски, и поехали.
— Слушай, Серега, рискнем не раздумывая, махнем на Север? — это сказал Вася Баранчиков, под впечатлением рассказа Ломовцева глаза у него озорно блестели, сейчас он готов был на любой героический поступок.
— Я подумаю, — серьезно сказал Головнин и, указав на сумку, которую держал в руке, добавил: — Картошки еще домой принести надо. Дочка любит из картошки чибрики…
— Жена-то ушла?
Головин вспылил:
— Ушла, ушли — какая разница! Все довольные, это главное.
Сергей Головнин вошел в трамвай — настроение никуда! Все плохо. Жил плохо. Любил плохо. Под тридцать уже, а неустроен. Как тут разобраться, понять: в чем виноват? Ну, если бы хоть ловчил, старался у жизни забрать чего тебе не полагается, — тогда бы понятно было. «Зачем же ты наказываешь меня, жизнь, если я никогда не завидовал чужому счастью?» Расхожая фраза: если довелось бы прожить новую жизнь, прожил бы ее так, как прожил, — глупо. Я хотел бы заново прожить, но не знаю как. На работе я уважаем за мои дела, на собрании — великолепное собрание… кое-кто жаждал крови, в нутре людей всегда есть жажда крови, куда денешься! Сейчас я приду домой, соседский сорванец подстроит табуретку на швабре, табуретка с грохотом свалится на шею, можно рассердиться или рассмеяться. Но все это нипочем. Я открою свою дверь. Там есть родное существо, маленький человечек, как его увести в другой, чистый мир? За что ты наказываешь меня, небо?
Он сел на двойную лавочку. Народу в трамвае не так много, поздно уже. С недоумением взглянул на соседа, который дружески толкнул его в бок.
— Ты что как молью траченный?
Что-то знакомое было в морщинистом лице, бесцветных глазах. Ба! Тот самый герой, что говорил: «Намахался — и спать». Когда это было? Две-три недели назад… Мужик в приличном пальто, в руках газета.
— Видишь, приучился, — сосед трясет газетой. — Ты надоумил. Как я рад, что встретил тебя. Ты мне теперь дороже родного брата, надоумил. Хочешь знать, где теперь работаю? Эге, то-то и оно! В музее плотником. Хорошая работа — и платят, и на шабашки время остается. Расцеловать мне тебя за подсказку.
— Удачно пристроился, — с иронией сказал Головнин,
— А чем не удачно? Газетки почитываю по твоему примеру. Сойдем у «Быков», а?
— Нет. К дочке спешу. — Головнин приподнял с пола сумку с картошкой, сказал: — До страсти любит чибрики.
— Не хочешь, не надо. Мне тоже не всегда стало хотеться. Ты мне вот что скажи, — доверительно зашептал он, тыча в газету. — У них там безработных пруд пруди, а у нас людей не хватает. Почему не пригласить. А?
— Сказал тоже, — выдавил Головнин, удивляясь пристрастию мужика к политике.
— Твоя правда, — вздохнул мужик, еще больше посерьезнев. — Хлопот с ними не оберешься. Пусть уж как хотят.
На этом его международная солидарность и закончилась.
— Объясни мне вот еще что, — не унимался он, повышая голос и довольный тем, что к нему стали прислушиваться пассажиры. — Я по приемнику напитаюсь всем, что делается в мире, а потом все об этом дня через два в газетах читаю, У них что, радио нету, у тех, кто газеты делает? Надеяться только на почту — тут, брат, далеко не уедешь…