Изменить стиль страницы

— Вы, понимаете, избили человека… — Секретарь рубанул ребром ладони по столу, — Вами занимается милиция… Это что, цветочки?

Тут уж и Головнин не мог остаться безучастным, как пружиной подбросило его со стула.

— Я участник той истории, и я скажу… Милиция — не пугало, не стращайте…

Эх, Головнин! И сидеть бы тебе да слушать, или хотя бы говорить без волнения. Его нескладную речь прервал председатель собрания:

— Вы кто такой? Вы почему, собственно, здесь?

— Я пришел с Ломовцевым, — отрезвев, сказал Головнин.

— Мы иногда разрешаем присутствовать посторонним. Но… Можете быть свободным — у нас закрытое собрание.

И в один миг Головнин очутился в коридоре. Встал у дверей и все старался услышать, о чем говорят. Но дверь была плотно прикрыта.

Минут через двадцать из зала потянулись члены общества с бюллетенями в руках. Вышел и Ломовцев. Язвительно сказал:

— Сам обпачканный с головы до ног, а тут чистые… Прохвост! Прихватил одну на курорт, а жене сообщили…

— С бандуристкой ездил? — полюбопытствовал Головнин.

Ломовцев зло чертыхнулся.

— С филателисткой!.. А накляузничал мой враг с работы, тот, что, в кабинете запершись, характеристику писал… Знал он, сукин сын, что я в общество вступать собираюсь. Чествовали у нас одну работницу — тридцать лет проработала, — и я хотел ей сделать приятное, пригласил таких же, как я, концерт маленький устроили. Вот он и заинтересовался, повыспросил все… Я-то тоже, тюха-матюха, разоткровенничался…

Говоря это, Ломовцев косился на членов общества, которые кто где — опершись на перила лестницы, на подоконники — делали пометки в бюллетенях для голосования.

К ним подошла рыжеволосая женщина, шмыгнув носом, уныло сказала:

— Труба, Гришенька… Уж я-то проголосую «за», отступать некуда, но остальные… И как тебя угораздило? — Совиные ее глаза были печальные и прекрасные.

Ломовцева прокатили. Из двадцати человек за него проголосовало меньше половины. Когда оделись, вышли на свежий воздух, Головнин, тоже донельзя огорченный, сказал:

— Ты прости, может, не понял, но банду… это бандуристское общество — на кой черт оно тебе нужно? Хочется играть — играй себе на здоровье дома…

— Ты не прав, — остановил его Ломовцев. — Общество нужное. Другое дело, захватили его бессовестные люди и хотят, чтобы им во всем поддакивали. Но посуди: этот фальшивит, другой на одной струне дребезжит — как я им буду поддакивать? Они чувствовали мое отношение к ним, мое настроение — и ополчились. Я знаю, им поперек дороги не вставай, — сомнут. У них сила. Я по настроению их понял — провалят, понял, как только пришел. Ты видел, кто сидел там? Молодежи совсем нет, не нужна им молодежь, с нею хлопот много. Что только я скажу Асе, так ждала, бедняга…

Вечер был очень хорош, сыпал редкий, крупными хлопьями снег, смягчал тротуары, покрывал белой свежестью. Дома с разным цветом горящих ламп в окнах были похожи на детские рисунки. Улица, по которой они шли, сохранила старый облик, ее не коснулись новостройки.

Рыжая женщина догнала их.

— Гришенька, ну что я могла сделать, — покаянно сказала она.

Ее глаза были наполнены слезами.

И тут Головнин взорвался:

— Глупо, как все сегодня глупо… А вы? Почему вам-то было не встать, не сказать в защиту? Беспокоились о своем благополучии?

— Вы все не так представляете…

— Спасибо! Вашего товарища хватают за ошорок, знаете, что он не может отбрыкнуться, вы деликатно отмалчиваетесь. И я не представляю. Уважаемая, я могу вас оскорбить.

— Того недоставало! Гриша, мы, наверно, поговорим с тобой в другой раз. И мой совет: ты неразборчив в товарищах.

Когда она уходила, Головнин невольно отметил ее широкие покачивающиеся бедра, крепкие ноги.

«Кобыла, — подумал он. — Такой кобыле хорошего наездника, и мир будет сиять в ее глазах всеми красками».

— Она любит тебя, да? — наивно спросил он.

Ломовцев или не слышал, или не хотел отвечать.

— Наши думающие предки, — сказал Ломовцев после молчания, — главным врагом человечества считали невежество и твердили об образовании, оно, дескать, влияет на душу, люди становятся чище, лучше. Черта с два! Может, кому-то, что-то… Нашел как-то на чердаке пустующего деревенского дома, ночевать пришлось, кипу истлевших газет, дореволюционных еще. Чего там только не понаписано! Всю ночь читал, включил фонарик и читал. Описывают: в драке один другому ухо откусил. Что, мол, спрашивать — наша необразованность. Нынче не откусывают — укусывают. Подлецов не выведешь, они не переводятся, только умнее, изощреннее стали, как хамелеоны, в любой обстановке нужный цвет примут — укусывают. А это больнее, это не ухо… Раньше-то думал, как в жизни есть: пожаловался — тебе посочувствовали, расстроился — утешили, попал в беду — выручили. Нынче понял: живут двойной жизнью и уживаются, лучше, чем честные люди, уживаются. Образованный подлец страшнее, лицемерными словами прикрывает себя, свои пороки, да так тонко, что не сразу и вникнешь. А они оттого, его пороки, становятся еще более мерзкими. Гадкое это дело — прирожденные инстинкты, а я в них верю: погоня за выгодой, власть над другими, бессмысленная жестокость… Скажешь, стечение обстоятельств, чаще сталкиваюсь с дрянными людьми? Да ведь не сталкивался бы, так и не знал.

Головнин нашел в себе мужество возразить:

— Дрянцо-то, конечно, поверху плавает, заметней, хороший человек еще не сразу откроется, что он хороший. Я вот пока сидел на собрании, примерно о том же думал, а встречусь с кем взглядом — доброта в глазах: люди-то умные, только боятся чего-то, не высказываются. Вот у нас Сенькин. Что там Сенькин! Урод, выплывший наверх по какой-то странной причине. Сменщик Олежка орет с восторгом: «Правильно, Сенькин! Вот дает!» Он тоже от человека ждет хорошего, не может поверить, что все в нем дрянь. И мне дороже те взгляды, которые хотя и осуждают, но понимают тебя… А думать так: было это и всегда будет — неверно. Это у тебя от злости сегодняшней.

— Да не в том дело! — морщась и досадуя на беспонятливость Головнина, сказал Ломовцев. — Бесполых людей я и сам давить готов, понимаю, нельзя всем быть одинаковыми, образцовыми, поражает страсть в людях делать гадости другим, находить в этом удовольствие. Что я, тебя, себя, Павла Ивановича, допустим, паиньками считаю? Нет, конечно! Ну-ко я о тебе выложу все, что знаю и думаю, — стерпишь ли? Может, мы лучше знаем каждый каждого и помалкиваем, отмалчиваемся, щадим… Себя щадим… А что изменить природу человеческую едва ли чем удастся — в этом я стою на своем. Правильно, образование, воспитание помогают давить в себе вредное, но в один прекрасный день это вредное все равно прорвется, выплеснется. Житейский случай кто-то, не помню, рассказывал. Две подруги, одна подзуживает приглядеться к мужику на предмет семейной жизни. А мужик всем взял, да вот болел, операция была, робеет женщин, не получится… И злоехидная подруга это знает. Любовь ли, доброта ли, которую ты чтишь, сделали свое дело, складная семья получилась. Так вот подруга, что толкнула их на связь, волосы на себе рвет — просчиталась… А ты мне будешь говорить! Подходи ко мне с любой стороны, называй невером, человеконенавистником наконец, я говорю, думаю, как знаю. Вот почему и в лес при каждой возможности удираю, мне там легче дышится.

18

Людмила поспорила с подругой, что влюбит в себя парня, который «вон там стоит у колонны». Парень приглянулся ей — рослый, с тугими плечами, лицо простоватое, но привлекательное. Сама же Людмила знала цену своей внешности. Это было на новогоднем вечере в Доме культуры. Посмеялись. Подруга пожелала удачной «охоты».

Людмила прошла на шаг-два и, полуобернувшись, невинно спросила:

— А где Леша, товарищ ваш?

Сергей, а это был он, растерянно и восторженно смотрел на нее, никак не соображая, что она спросила…

Сергей только что отслужил, поступил на работу и мало еще кого знал из заводских. Но ему показалась, что девушку эту он уже где-то видел. Вот только где?