— Если ты об Аркашке, — не дав договорить ей, сказал Ломовцев, — то лучше помолчи. Понимаешь, — повернулся он к Головнину, — Аркашка еще маленьким был… Я повесил над изголовьем фотографию известного человека, ну, прямо скажем, фотографию Пахмутовой, очень уж она нравилась мне, ее песни. Вроде амулета у меня эта фотография. Проснусь утром, скажу: «Здравствуй!» И она будто отвечает тем же. Весь день после этого настроение отличное. Так вот Аркашка, стервец, дотянулся, сорвал и сжевал… комочка не оставил… С того и понял: ничего из него не получится, одно будет уметь — жевать… Проучился три года в профтехучилище на судового механика. Под конец диплом делать нужно — разрез судна начертить. Так что ты думаешь — не смог. Мать носится, у преподавателя достала кем-то написанный диплом, чтобы списал, так он и этого не хочет. Бегает каждый вечер на танцы… А как танцуют! Бросят что-нибудь на пол, сумку или шапку, и топчутся вокруг… Вот старший, Ленька, у меня задался…
После обеда прошли в спальню, которая оказалась и кабинетом. Закурили.
— Ленька у меня в Москве, в университете. Такой способный, стервец. Десятый кончал, спрашиваю: куда нацелился? «Откуда я, папка, знаю». Ну, думаю, не удались дети. Вдруг перед экзаменами заявляет: «Языки восточные изучать буду». — «Чего?!» Меня то в жар, то в холод: как же так, без подготовки-то! Он настаивает, а я ему: «Провалишься!»
Летом повез его в Москву, до экзаменов чего — всего три недели. Снял комнату недалеко от университета — ходи каждый день, привыкай к обстановке… Нынче, чтобы поступить, не столько знаний надо, сколько умения без задержки получать всяческие справки… Уж побегали мы с ним за этими справками. В одном месте меня спрашивают: «Так кто же поступает учиться — вы или ваш сын?» Это я их допек, волокитчиков… «Оба, — заявляю. — Только я попозднее». Уехал домой, а на сердце кошки скребут — не выдержит. А он мне телеграмму за телеграммой: «Папа, сдал, папа, все идет хорошо». Такой парнишка удачливый…
Головнин рассеянно слушал о судьбе удачливого Леньки и все время смотрел на стену, где висел музыкальный инструмент, вроде мандолины, но только большего объема, с укороченной, скошенной к краю шейкой грифа и со множеством струн. «Да это же бандура, — догадался он. — Новая причуда Ломовцева!»
— Играешь?
— Пробую. — Сказал это Ломовцев с необычной застенчивостью, виновато взглянув на Головнина. — Каждый по-своему с ума сходит… Подал заявление в общество. Сегодня как раз принимать будут, приглашаю…
Головнин недоверчиво усмехнулся.
— Что за общество?
— Общество бандуристов. Как и все общества. Только в те загоняют, а в наше, брат, попасть нелегко: площадка для выступлений мала, а желающих все больше,
Страшно заинтересованный и все еще не совсем веря Ломовцеву, Головнин спросил:
— Значит, и мне можно?
— Что? В общество?
— Да нет, присутствовать, когда тебя принимать будут?
— Это разрешается…
И все-таки Головнину хотелось большего объяснения.
— Но послушай, это же старцы-слепцы с ней ходили, пели былины и подыгрывали. Не понимаю…
— Эва хватился! Старцы-слепцы… Да бандура сейчас так распространена, — и в самодеятельности, и в оркестрах — везде. А какие бандуристы были! И сейчас есть…
Головнин почтительно молчал, такие сведения ему были внове.
В просторном клубном зале собралось человек двадцать — мужчины разных возрастов, все больше в годах, и только две женщины. Одна из них, рыжеволосая, с круглыми совиными глазами, крепко тряхнула руку Ломовцева.
— Волнуешься?
Ломовцев неопределенно пожал плечами, отрешенно сказал:
— На все воля всевышнего и его наместника — нашего председателя.
Председатель подготавливал какие-то бумаги, перебирая их и складывая в стопку. Движения его были неторопливы, исполнены важности, как и подобает быть председательским движениям. У него было крупное полное лицо с белой холеной кожей. Такие лица чаще бывают у людей, которые с возрастом приобрели душевное успокоение.
— Хороший бандурист?
— Ну да… — Ломовцев сделал рукой понятный жест. Потом добавил шепотом: — Фальшивит чуть не больше всех, а на каждую площадку лезет.
За столом сидел еще один мужчина помоложе председателя, поводил строгим взглядом. Он был худощав и, можно сказать, красив, мужествен по крайней мере, женщинам он должен нравиться. Несмотря на то что ему, пожалуй, было за сорок, темные волосы курчавились, как у юноши. Он вел протокол собрания.
— А этот? — заинтересованно спросил Головнин.
— Умеет играть только на одной струне, а гонору… Дребезжит, шипит… В общем, пройдоха.
Головнин с изумлением посмотрел в печальные и напряженные глаза Ломовцева — тот по некоторым признакам, приметным только ему, догадался, что хорошего от собрания ждать нечего, и нервничал.
— На кой хрен тогда тебе это общество, — прошептал Головнин, — если такие видные люди фальшивят да на одной струне?
— Ладно, помолчи, а то внимание обращают.
Головнин возмущался: «Ну камарилья! Или Ломовцев от зависти черным мажет. Играл бы дома, тешил Асю да непутевого Аркашку».
Председатель между тем сообщал, кто выступал и на каких площадках за последнее время. Спросив, нет ли вопросов, а вопросов не было, он стал зачитывать заявление Ломовцева о приеме в общество бандуристов, зачитал также рекомендации. (И рекомендации, оказывается, требуются, — Головнин чуть не присвистнул от удивления.)
Из трех рекомендателей одна была женщина, та самая, рыжеволосая. Она ободряюще подмигнула бледному от волнения Ломовцеву. Бандура Ломовцева стояла прислоненная к стулу. Когда его попросили сыграть, он дрожащими руками взял ее, опустил голову и тронул струны.
Ни черта Головнин не понимал в игре на бандуре, но был в восторге.
Струны выпевали что-то печальное, потом слышалась томящая нежность, когда Ломовцев совсем успокоился, появилась и удаль. Головнина обрадовало, что и присутствующие члены общества, вставая один за другим, стали хвалить Ломовцева за умение, каждый, конечно, своими словами. Он толкнул приятеля в бок:
— Блестяще!
— На словах-то они все блестяще, — кисло сказал Ломовцев, не спуская глаз с председательского стола. — А вот как будет тайное голосование…
Головнин опять удивлялся — для чего тайное голосование? Ведь многие уже выступили, одобрили. Прав Ломовцев, дьявольски трудно вступить в это общество.
В это время поднялся секретарь собрания, красавец со строгим взглядом.
— Задам товарищу вопрос, — с жесткими нотками в голосе сказал он. — Мы должны, понимаете, бороться, чтобы в обществе были чистые душой и телом люди… Пусть принимаемый расскажет о своем последнем подвиге… Он с дружками хулигански избил человека, и сейчас ими занимается милиция.
— И сюда успел настрочить, — сказал Ломовцев,
Головнин не понял, о ком он?
— Тракторист, что ли?
— Да нет, лихой враг мой… После расскажу…
Он подобрался, стараясь казаться спокойным, а его сверлили пытливыми взглядами, даже та женщина с совиными глазами; она казалась испуганной, наверно потому, что на столе лежала ее рекомендация.
Председатель собрания, который явно знал, что такой вопрос будет задан вступающему в общество, обронил:
— Послушаем, что скажет Ломовцев.
— Это поклеп недоброго человека, — срывающимся голосом, но с достоинством произнес Ломовцев.
— Вы слышите! Это, понимаете ли, бесстыдно! — в благородном гневе вскинулся секретарь собрания.
— Да не о вас я, — досадливо сказал Ломовцев, — хотя и вы недобрый человек…
— Какое это имеет отношение к повестке собрания? — спросила женщина с совиными глазами. — Надо говорить о творчестве…
Она удивленно развела руками.
— Слеп тот, кто разделяет творчество и поведение в быту, — едко заметил секретарь собрания. — Человека надо рассматривать в целом… Поступил запрос, будем слушать.
Ломовцев стал рассказывать, как было дело, заявил, что не считает себя в чем-либо виноватым.