Изменить стиль страницы

«Это не я, не я!» — кричит в страхе Игорь, и пот на его лбу выступает крупными бесеринами.

«Откуда он появился? — недоумевает Сергей. — Он и восхода-то ни разу не видел. Что ты трусишь, Сенькин? Подними весла, и тебя принесет к острову».

«Она сама, сама! — кричит Игорь. — А ты слепой, как все мужья… Николай Александрович увел твою жену, увел раньше, чем ты стал подозревать. Разве ты не догадываешься, зачем он зачастил в плановый? Все знают о пристрастии к плановому».

«Сенькин, ты не боишься? Передам ему, и он прогонит тебя из цеха».

«Ты не скажешь, нет, не скажешь, хотя бы потому, что тебе совестно. Ты совестливый, а я смел».

«Сенькин, я тебя утоплю!»

«Какая тебе радость?»

«И все-таки я тебя утоплю, во имя справедливости».

«Вот дает! Глухой рычит, немой мычит. Подхвати-ка чалку».

Но он с силой отталкивает лодку от острова. Нет Сенькина, сердцу легче…

Удивительно, чего только не выкинет воспаленный мозг. Головнин очнулся, провел ладонью по глазам. Сенькин, друг мой Сенькин, ты выступаешь в роли справедливого судьи. Это непостижимо!

…Дочка радостно хлопала в ладоши; у нее румяное личико после холодной воды, в глазах лукавство.

— А я знаю, знаю, — щебетала она, — тебе снилась Баба Яга. Ты кричал и махался. Она хотела тебя в лес тащить, и ты испугался. Мне тоже она снилась, только я не пугалась, потому что никакой Бабы Яги не бывает, ее придумали в сказках.

Сергей обнял девочку, поцеловал.

— И как это ты все знаешь, обо всем догадываешься? Верно, снилась Баба Яга, она была жуть какая страшная… — Он зажмурился, передернул плечами. — Жуть!

— А ты больше не бойся, — посоветовала дочка, жалея его. — Мне когда страшно, я зажмуриваю глаза и говорю: изыди, сатана!

— Что, что! — изумился Сергей.

— Изыди, сатана, — неуверенно повторила Галя. — Это так бабушка говорит, когда сердится. И еще, когда что-нибудь делает, а не получается, она кричит: «Дерет-ти-го-рой!»

— Твоя бабушка все может, — холодно заметил Сергей. Бабушка, его теща, властная, сварливая, по-овечьи любящая свою дочь, с первых дней возненавидела его, хотя он не давал к тому повода. Когда ему выделили на заводе эту комнатку и он почти силком перетащил Людмилу сюда, взбешенная теща пообещала не переступать их порога. К удовольствию Сергея, она до сих пор держит свое слово.

С любовью и болью в сердце смотрел он в чистые глазенки дочки: вдруг придет такой день — и ее не будет рядом. Ну уж нет, он ни за что не расстанется с родным, милым существом. В нем зрело решение, жестокое по отношению к Людмиле, но он был уверен, что решение его правильное.

19

Дядя Паша смущенно оговаривал ребят: чего они только не натащили — и какое-то особое варенье из вишневых листьев с примесью рябины (по рецепту самого Ломовцева), и обернутый в плотную бумагу судок с картофельными котлетами и грибной подливой, появилась и плоская стеклянная фляга с коньяком (с разрешения доктора Студенцова), а там — заморские апельсины, яблоки, конфеты.

Дядя Паша сидел на кровати в больничной полосатой пижаме нисколько не больной, обрадованно здоровался с посетителями. Разве что бледнее обычного было лицо, заметнее обозначились ключицы, но взгляд был тот самый, внимательный и колючий, дяди Пашин взгляд.

Улыбаясь, он говорил:

— В тюрьме да больнице крепче чувствуется привязанность близких, в тюрьме побывать не сподобилось, по слуху говорю, здесь тоже с госпитальной поры, поотвык… Ну зачем вы все это натащили? Роту накормить можно. Дочка с внучонком только что ушли, гостинцев полна тумбочка.

— А ты ешь, поправляйся.

— Поправляться-то мне нечего, на отдыхе я…

Студенцов расстарался, поместил дядю Пашу в одиночную палату; в изголовье кнопки для вызова, висят наушники — можно послушать радио; низкое зимнее солнышко заглядывает в окно. Задерганному работой человеку такая палата — рай земной. А вот мензурки на тумбочке, синенькие и белые таблетки на листочке бумаги напоминают — подальше бы от такого рая.

Ребята это чувствовали, от неудобства за собственное здоровье, от стеснительности говорили нарочито бодро, ловили каждый взгляд, жест Павла Ивановича.

Только Студенцов, в белоснежном халате, в очках, строгий и неприступный, был в своей обстановке. И когда речь зашла о случае с трактористом, что с каждым произошло после этого случая, он буднично сказал:

— Вижу, вылетает и в снег, совсем больной, полная прострация. Надо вывести его из этого состояния, иначе беда с человеком будет. Хотел резко, хлопком ударить по щеке… Не виноват, что у него такой большой нос.

Все словно онемели: что он, издевается над ними? А тот снял очки, таким же белоснежным, как халат, носовым платком стал протирать их. Без очков округлое лицо его стало таким добрым, что никак не верилось сказанному. Когда оцепенение несколько прошло, Павел Иванович с нерадостным удовлетворением сказал:

— Я так и догадывался: кто-то все-таки его стукнул. Но на тебя не думал. — И словно извинился: — Не видел, темно было…

И опять молчание, которое нарушил Вася Баранчиков:

— Как говорил мой командир: если тебе не нравятся сонеты, не говори, что их любишь. Кстати, что такое сонеты?

— Твой командир имел в виду — надо во всем быть совестливым, порядочным, не лгать нигде и ни в чем. А сонеты? Это… стихи для невинных девочек, — объяснил Студенцов.

— Верно! — просиял Вася, — Как сам раньше не догадался!

Головнин неожиданно сказал:

— Если кто-либо вырвет у другого клок бороды и это подтвердит свидетель, — как судить?

Все поглядели на Головнина: к чему это он? А тот продолжал:

— Пусть свидетель принесет присягу и идет на поединок с обидчиком. Если он одолеет своего противника, получает вознаграждение. Свидетель чесал затылок, прежде чем свидетельствовать. Александр Невский такой указ придумал. Здорово? Выводил ябедничество…

— Да, но у нашего тракториста не было свидетелей, — раздумчиво сказал Павел Иванович. — Ты что?

— Я просто так…

— Ну, если просто так.

Молчаливый нынче, Ломовцев нервно подернул плечами и непонятно кому с вызовом сказал:

— Тогда и я просто так. У меня знакомый, всегда останавливался у него на ночлег, тоже тракторист. Надоел ему до чертиков старый трактор — новые получают, его обходят. Приехал в лес за дровами и нашел столетнюю ель. Не долго думая (осенило его) размотал трос лебедки, полез с ним на дерево, захлестнул за ствол. Потом включил лебедку… Пошел трактор взбираться в космос. Метров десять по стволу полз, пока не заглох. Намучились, когда снимали…

Павел Иванович сказал Ломовцеву:

— Ты, Гриша, таким оставайся, какой есть. Ты такой интереснее.

Ломовцеву похвала понравилась и, чтобы угодить Павлу Ивановичу, пошел дальше:

— Говорит тут один: держишь для меня камень за пазухой, — Ломовцев растерянно улыбнулся. — Врешь, отвечаю. Когда были в командировке, я тебе в портфель в самом деле кирпич положил, но забыл об этом. А ты до сих пор дуешься.

Пошли байки, которыми перекидывались вечерами в охотничьем домике. Но все-таки они были в лечебном заведении, и это стесняло. Головнин, вставая, бодро сказал на прощанье:

— Мы, Павел Иванович, скоро на проталинке чай будем пить из вашего самовара. Смоляными шишками заправим и будем пить. Доктора не возьмем, он дерется. Разукрасил тракториста и молчал. Нам от этого было худо: думали, облыжно лают, оказалось, за дело. Нельзя идти против закона, хотя бы и в медицинских целях, это несправедливо.

— Тебе, Сережа, адвокатом быть, — усмехнулся Студенцов. — Грамотешки вот не хватает.

— Я, дорогой, это понимаю, — огрызнулся Головнин, — понимаю и читаю книжки: пять страниц про старину, пять про шпионов. Хорошее варево получается. Об одном задумываюсь: за что меня жизнь наказывает, разве я когда завидовал чужой удаче?

Павлу Ивановичу стало жалко Головнина, в голосе которого слышалась грусть, он сказал:

— С высоты своих лет, Сережа, скажу: у тебя самый подъем — и сил много, и думать можешь. Не проворонь, живи.