Изменить стиль страницы

— Ты чего не пьешь? Пей! Ни один еврей еще от водки не окочурился. Истории такие факты неизвестны. А коли дадим дуба, то войдем в историю.

И Балтер засмеялся.

Меламед поднес к губам рюмку, пригубил и закашлялся. Развязность Шаи коробила его, но он старался не выдать своего раздражения, глупо улыбался, наблюдая за тем, как Балтер ловко расправляется с "Абсолютом".

— Не забудь, Шая, тебе еще обратно добираться.

— Уже гонишь?

— Да нет… — уклонился от прямого ответа Меламед.

— Ладно. Перейдем к делу. Я звонил в Мосад, и там мне сообщили, что ты вроде бы в Литву наладился, — начал Балтер с шутки. — Сам знаешь — данные проверенные. Все-таки наша разведка — лучшая в мире.

— Липкин настучал?

— Липкин-шмипкин… Это правда или нет? — наседал порозовевший гость.

— Дети зовут. А тебе-то что?

— Надо. Тебе такое имя Хацкель Лахман что-то говорит?

— Нет.

— Мой первый учитель иврита… Был в гетто знаменитостью — сидел с пауками на чердаке и составлял какие-то словари. Не то литовско-русский, не то наоборот. Между прочим, и председателя нашего Кнессета до войны натаскивал — языку царей и первосвященников… Ему сейчас около девяноста. Одинок, как перст, почти ослеп.

— Лекарства возьму…

— И триста долларов… И письмецо от благодарного ученика Шаи Балтера.

— Нет проблем.

Меламед отвечал односложно, с испугом смотрел на то, как Шая все время подливает себе водки, довольно фыркает после каждой рюмки, обмахивает себя вышитым носовым платком; гостевание явно затягивалось, больше говорить было не о чем, в шведской и итальянской мебели Жак ничего не смыслил, ставить клейма на популярных политиков, давать им соломоновы советы, как править неуправляемым Израилем, остерегался и в собутыльники не годился.

Балтер уловил нетерпеливость Жака, отодвинул рюмку, встал, прошествовал в туалет, долго и громко мыл руки, выглянул в окно, не угнали ли его "Субару" и, обернувшись к Меламеду, сказал:

— Пора и честь знать.

Перечить ему Жак не стал, но из приличия все же выдавил:

— Ты всегда в бегах.

— Пойми, не для себя стараюсь. Сам я туда — ни за какие коврижки… Если бы мне лет эдак десять тому назад предложили поехать, я бы согласился, но при одном условии, — пробурчал Балтер, — только с автоматом в руках. Думаешь, эти сволочи погромного возраста, которые грабили и убивали нас, они, что — все вымерли?

— Кто-то, наверно, еще жив, — Жак глотнул водки. — Но я же не к ним еду.

— А к кому же? — съехидничал Шая.

— К себе, — выдохнул Жак.

— К себе? Но ты никуда со дня рождения от себя и не уезжал.

— Я в том смысле, что еду к тому, кем когда-то был… Может, к тому, кем не был, но каким я себе снюсь. К Янкеле Меламеду. А тебя, автоматчика, я очень хорошо понимаю. У меня у самого всю семью перебили. Но, по-моему, при помощи огнестрельного оружия со злом не справишься.

— А чем же? Судебными приговорами? Тюрьмой? Пусть, мол, это там зло загибается от старости.

— Не знаю, Шая, не знаю.

— Что же тогда мне говорить. Ты ведь по этому делу спец…

— По-моему, вся беда в том, что выкорчёвывают не корень зла, а его всходы. А зло таится именно в нем, в корне. В него, увы, из автомата не пальнешь. А если, Шая, в невинного угодишь?

— Бандитов надо убивать, а не философствовать. Мы, евреи, уже нафилософствовались до минуса в шесть миллионов. Только не говори, что лучше философствовать, чем самим в убийц превращаться...

Меламед слушал его, не перебивая, осторожно подбирая слова, чтобы не погрязнуть в трясине спора.

После выпитого Шая как-то потяжелел, шаг его лишился упругости, карие глаза запрудила дремота, и Жак уже собирался предложить ему отдохнуть часок перед дорогой на диване, но сообразительный Балтер, угадав намерения хозяина, вдруг выпрямился, стряхнул с себя сонливость и твердой походкой отправился к выходу. У массивной двери он неожиданно обернулся, поблагодарил Меламеда за гостеприимство и, заговорщически подмигнув ему, сказал:

— А не прихватить ли тебе, Жак, на всякий случай в Литву вместе с лекарствами для Лахмана и свой маузер? Адью!

В Вильнюс по договоренности с сыновьями, которые, как обычно, задерживались из-за срочных дел в Голландии, Жак прилетал на один день раньше, ночью. Небо над аэропортом было усыпано крупными, словно цыганские мониста, звездами, и Жак, припав к иллюминатору, не сводил с них в волнении глаз. Чтобы как-то справиться с нахлынувшим чувством, теснившим грудь, он извлек из кармана джинсовой рубашки "противопожарную", быстрого реагирования, таблетку и отправил ее в рот. Пока самолет шел на посадку, Жак пытался понять, почему он так разволновался, и внезапно зацепился за мелькнувшую мысль о том, что не только встреча с отчим краем его взволновала — какое сердце от этого не встрепенется в груди! — а что-то другое. И вдруг в начавшейся на борту возне его осенило — звезды!.. Конечно же, звезды! Здешние, почти забытые… Вот по Млечному пути, погоняя свою каурую, катит двухметровый балагула Хаим по прозвищу Бублик; а вон над Орионом взмыли голуби Гирша Цесарки — отца Абы; а там, на Большой Медведице, на родное крыльцо поднимается с ханукальными подарками мама — Фейга Меламед-Гандельсман… Жак зажмурился, на миг открыл глаза, но видения сменяли друг друга, не исчезали — все приближались к нему и приближались, и он снова зажмурился.

Меламед на мгновенье представил себе, что за командирским штурвалом сидит внук часовщика Менделя Меламеда — Эли Меламед, летчик первого класса, который, невзирая ни на какие команды с земли, ведет свою машину через окровавленные Понары, зависает над безымянными могилами, заросшими быльем, и машет им стальными крыльями. Машет и шепчет:

— Привет, дед Мендель! Привет, бабушка Фейга! Привет вам, дядя Гирш и голуби! Здравствуйте, дядя Хаим! Мы живы! Наша взяла! Наша!..

Самолет выпустил шасси и вскоре легко коснулся посадочной полосы.

Жак встал в очередь, тянувшуюся к окошку паспортного контроля, и стал терпеливо ждать, когда его пропустят на бывшую родину. Желающих туда попасть была уйма — старики, заспанные дети, представительные мужчины с внушающими завистливое почтение кейсами, женщины с младенцами в колясках. Все спешили поскорей пройти пограничный контроль и очутиться у конвейера с багажом. Меламеду торопиться было нечего — все его вещи уместились в одной дорожной сумке, переброшенной через плечо.

— Ponai! Ponai!* — призывал темпераментных и неуступчивых гостей к порядку рослый пограничник в новехонькой форме.

Жак смотрел на его здоровое крестьянское лицо, на его резкие и решительные жесты, прислушивался к его бесстрастному, не терпящему возражения голосу и силился вспомнить, кого он ему своей неприступностью напоминает — не того ли молоденького веснушчатого полицая, который, упиваясь своей властью, гнал когда-то колонну с Конской на станцию разгружать немецкие вагоны с углем?

Наконец пришла очередь Меламеда, и он протянул в окошко свой заграничный паспорт. Миловидная проверяльщица в опрятной гимнастерке с каким-то значком на лацкане несколько раз придирчиво скосила на снимок свой бдительный взгляд, затем столько же раз перевела на того, кто на нем был изображен, и, видно, удовлетворившись сравнением, вежливо сказала:

— Пожалуйста.

Она вернула паспорт, открыв Жаку, приговоренному полвека тому назад в Вильнюсе к смерти, путь в Литву.

На остановке такси Меламед сел в первую попавшуюся машину и, бросив водителю "Гостиница "Стиклю", прильнул к боковому стеклу.

Таксист слушал Майкла Джексона.

Юркнув под железнодорожный мост и свернув у костела Острая Брама к базару, такси под любовные всхлипы и заклинания прославленного Майкла въехало на Завальной в колонну, медленно и нестройно двигавшуюся под конвоем к вокзалу. Жак сразу же увидел в ней себя, девятнадцатилетнего, с желтой латой на спине, остриженного наголо, в задубелой полотняной рубахе и широких штанах, а рядом, в том же четвертом ряду, — Шмулика Капульского в заштопанном свитере и в шапке с треснутым посередине козырьком. Время от времени конвоиры вскидывали вверх свои автоматы и, заглушая голосистого Джексона, покрикивали: