Изменить стиль страницы

Омри догадывался, чего он желал матери — чтобы поскорей кончились ее (а, значит, и его) мучения.

— Все, что ты, пап, делал, ты, по-моему, делал из любви и сострадания… И тебе не в чем себя упрекнуть, — Омри не терпелось перейти к делам сегодняшним. Виноват отец, не виноват, мать все равно не вернешь. — Что было, пап, то было. Сейчас ты просто обязан сменить обстановку. Не хочешь к нам — поехали со мной в Швейцарию… Не страна, а генеральная репетиция рая на земле. Альпы, озера, тишь… В городах, представь себе, от асфальта не смолой разит, а, как в парикмахерской, одекелоном и дезодорантами пахнет.

Меламеда не устраивали ни Альпы, ни голландские достопримечательности, ни малословные невестки, как бы укрывшиеся от мирской суеты в свое молчание. Швейцария с ее пахнущим дезодорантами асфальтом и озерами, конечно. земной рай, но Жак все-таки выбрал шумный, загазованный Амстердам. В земном раю у него не было ни одной близкой души, а в вольнодумной Голландии все-таки проживали его внуки. Пока он, словно цепью, был прикован к больной Фриде, Жак даже помыслить не мог о том, чтобы поехать к малышам.

До этого его память питалась не живыми впечатлениями, а эрзацами — роскошными цветными фотографиями. Квартира на Трумпельдор была превращена в сплошное детское фотоателье. Стены в гостиной, спальне и на кухне были увешаны двумя боровичками в кепочках, шортиках и сказочных сапожках; внуки красовались на письменном столе, на телевизоре и казались не двоюродными, а родными братьями, тем более,что и родились почти что одновременно. Меламед часами с печальным восхищением глядел на снимки и в душе гневался на сыновей за то, что они, как бы сговорившись, ослушались его и в угоду своим благоверным назвали мальчиков чужеземными именами: старшего — в честь барона Ротшильда, а младшего — и вовсе в память о каком-то американском поэте-пропойце, стихи которого для какого-то местного журнала переводила жена Эли — белокурая Беатрис. Как бы назло им Жак в письмах и на людях называл внуков так, как и предлагал, когда они только на свет родились: первого — Менделем, а второго, сына Омри и Мартины, — Шимоном. Пускай невестки дуются на него, жалуются мужьям, шушукаются — сам, мол, не Яков, а Жак, так чего к другим пристаёт. Но он стоял на своем — пока он жив, внуки для него всегда будут Мендель Меламед и Шимон Меламед. Какое ему дело до моды на чужие имена, до мильонщика барона Ротшильда и этого виршеплета из Америки! Ведь только доброе имя, унаследованное живыми, продлевает жизнь мертвых. Он расскажет Менделю и Шимону, только краем уха слыхавшим о своей родне — о часовщике Менделе из Людвинаваса и пекаре Шимоне из Катовиц. Он расскажет им на мамэ-лошн или на иврите о родовом местечке на польско-литовской границе, которая проходила по еврейскому кладбищу, где до войны покоились их далекие предки; о подвале на Мясницкой; о Рудницкой пуще, о боях за Иерусалим, а Эли и Омри переведут все это на понятный им язык.

Жак и отправился в Амстердам, надеясь, что ему удастся сделать то, что из-за своей вечной занятости и погони за прибылью упустили Эли и Омри — приблизить внуков к началу начал, к фамильным истокам, без чего никакое подлинное родство невозможно, ибо из постоянного состояния и потребности души оно, утратив связь с предтечами, вырождается в пустопорожнюю и обессмысленную повинность. Встреча в аэропорту обнадежила Меламеда. Поцелуи, объятья, радостные возгласы, огромный, завернутый в целлофан букет пылающих роз, нетерпеливый лай Шерифа, рыжего, дружелюбного эрдельтерьера, дожидавшегося гостя на заднем сидении просторного, шестиместного "Рено", а дома — искусно сервированный стол: румяный гусь в яблоках; хумус; яичная маца, оставшаяся после пасхи; нехмельное кошерное вино — то ли с Голанских высот, то ли с Иудейских нагорий; многоэтажный торт с приветствием "Брухим а-баим", выложенным на иврите вишенками; французский коньяк полувековой выдержки; начищенный до блеска пол; позолоченные семисвечники на комоде; вид на Храмовую гору над камином на одной стене, а на другой — Христос в окружении апостолов и обе невестки, снятые во весь рост с маленькими Эдмондом и Эдгаром на фоне Собора парижской Богоматери.

— Знакомьтесь, ребятки, — сказал по-английски начинающий полнеть и лысеть Омри. — Это ваш дедушка… наш с Эли папа.

Почтительное молчание.

— Ну, кто первым из вас скажет, как вашего дедушку зовут? Эдмонд?

Эдмонд смутился и пальчиком выколупал из приветствия две начальные вишенки.

— Эдгар? — напирал Омри.

— Как это вы забыли? Позор, ребятки, позор! Дедушку зовут Жак.

— А я сижу на одной парте с Жаком, — смущенно произнес Эдмонд.

Церемония знакомства обескуражила Жака — вот тебе и на, внуки до сих пор не знают, как зовут их живого или, лучше сказать, еще живого деда. Но он не показал виду, сидел, лениво выковыривая из гуся яблоки, и косился на стены. Невестки, как бы высеченные из скальной породы, наперебой предлагали ему отведать приготовленные и специально купленные в израильском магазине кушанья, протягивали наполненные хрустальные бокалы; Жак с подчеркнутой любезностью чокался со всеми, но его не покидало ощущение, будто он сидит на званом ужине, где хлебосольный хозяин спешит познакомить собравшихся гостей друг с другом, пока те не приступили к трапезе, не принялись потрошить фаршированного яблоками гуся, осушать бутылки кошерного вина, обмениваться визитными карточками и к полуночи разъезжаться на машинах по своим домам. То было чувство неожиданного чужеродства, и Жак даже подумывал, не сократить ли свое гостевание наполовину, не сменить ли билет и вернуться на Трумпельдор к своим птичкам и шахматам, привычным страхам и сиротству.

Так бы, наверно, он и поступил, если бы не привязанность младшего внука — Менделя-Эдмонда, которому Жак позволял вытворять с собой все что угодно, как с поролоновой куклой, и которого не учил уму-разуму, не вдалбливал в голову, что он не голландец, а еврей, и что все его предки по отцовской линии — евреи, прожившие в Литве двести пятьдесят лет. Но и привязчивый Мендель-Эдмонд не смог бы его удержать, если бы Жак не боялся окончательно порвать с сыновьями. Улететь под каким-нибудь предлогом раньше, разругаться с Эли и Омри — ну а что в итоге? С чем он после такого внезапного разрыва и бегства останется? Со своей уязвленной гордыней? Надо стиснуть зубы и терпеть.

— А ты… ты у нас останешься? — подсев к деду на диван простодушно спросил по-английски Эдмонд, уставившись на него своими плутовскими голубыми глазами. Такой голубизны в Меламедовом роду ни у кого не было — у всех зияла чернота ночи.

— А ты, Мендель, как хочешь?..

— Хочу, чтобы ты остался со мной навсегда.

— Зачем?

— С папой скучно. Он все время куда-то звонит и летает… Знаешь, сколько у него телефонов? Три! Один в гостиной, один на веранде и один в ванной. А мама меня каждый день ругает…

— А если и я тебя буду ругать?

— Ты не будешь… Ты старый… Старые все время спят. Как бабушка Кристина. Останешься?

Ах, если бы его так упрашивали сыновья! Поди объясни мальцу, что те ломают свои мудрые головы над тем, чем в промежутках между бесконечными полетами в Лас-Вегас и Гонконг, в Барселону и Милан, в Кейптаун и Москву занять своего отца, в какой музей или фешенебельный ресторан повести, чтобы только не обременять жен, освободить их от готовки, а его невестки по углам только шу-шу-шу да шу-шу-шу, а вслух, нисколько не чинясь, по-голландски жалуются мужьям на то, что свекор намеренно коверкает имена внуков. Только два существа в доме и довольны им — Мендель-Эдмонд и Шериф, которого Жак выгуливает в парке, где поутру наркоманы и пьянчужки досматривают на скамейках свои розовые, настоянные на травках сны.

— Ты будешь со мной после школы в футбол играть. Умеешь?

— Умею, но плохо…

— Плохо — это, дед, тоже хорошо, — сказал внук. — Я тебя научу. Ты будешь стоять в воротах и отбиваться, а я буду на тебя нападать… Хорошо?

У Жака не хватило духу отказаться. Каждый день он охотно переоблачался в поношенный тренировочный костюм Эли и вставал на лужайке в импровизированные ворота, боковые штанги — ракетка и кустик можжевельника, а верхняя — пасмурное голландское небо. До самого отъезда в Израиль Меламед под ликующий смех внука отражал его меткие удары.