Изменить стиль страницы

– При мне была нянька, ее звали Катериной. Она немка, родом из Голштинии.

О своем детстве она прибавила новые подробности.

– В Киле, – говорит она: – меня постоянно утешали скорым приездом родителей. В начале 1762 года, когда мне было девять лет от роду (следовательно, тотчас по кончине императрицы Елизаветы Петровны – замечателен этот факт), приехали в Киль трое незнакомцев. Они взяли меня у госпожи Перон и вместе с нянькой Катериной, сухим путем, повезли в Петербург. В Петербурге сказали мне, что родители мои в Москве и что меня повезут туда. Меня повезли, но не в Москву, а куда-то далеко, на персидскую границу, и там поместили у одной образованной старушки, которая, помню я, говорила, что она сослана туда по повелению императора Петра III. Эта старушка жила в домике, стоявшем одиноко вблизи кочевья какого-то полудикого племени. Здесь у приютившей меня старушки прожила я год и три месяца, и почти во все это время была больна.

– Чем вы были больны?

– Меня отравили. Хотя быстро данным противоядием жизнь моя была сохранена, но я долго была нездорова от последствий данного мне яда.

– Кто еще находился при вас в это время?

– Кроме Катерины, еще новая нянька; от нее я узнала несколько слов похожих на русские. Потом начала в том же доме у старушки учиться по-русски, выучилась этому языку, но впоследствии забыла его. На персидской границе я была не в безопасности, поэтому друзья мои, но кто они такие, я не знала и до сих пор не знаю, искали случая препроводить меня в совершенно безопасное место. В 1763 году, с помощью одного татарина, няньке Катерине удалось бежать вместе со мной, десятилетним ребенком, из пределов России в Багдад. Здесь принял меня богатый персиянин Гамед, к которому нянька Катерина имела рекомендательные обо мне письма. Год спустя, в 1764 году, когда мне было одиннадцать лет, друг персиянина Гамеда, князь Гали, перевез меня в Испагань, где я получила блистательное образование под руководством француза Жана Фурнье. Гали мне часто говаривал, что я законная дочь русской императрицы Елизаветы Петровны. Тоже постоянно говорили мне и другие окружавшие меня люди.

– Кто такие эти люди, внушившие вам такую мысль?

– Кроме князя Гали, теперь никого не помню. В Персии я пробыла до 1769 года, пока не возникли народный волнения и беспорядки в этом государстве. Тогда Гали решился удалиться из Персии в Европу. Мне было семнадцать лет, когда он повез меня из Персии. Мы выехали сначала в Астрахань, где вместо сопровождавшей нас персидской прислуги, Гали нанял русскую, принял имя Крымова и стал выдавать меня за свою дочь.

Потом она рассказала о своей жизни в Европе – все что уже нам известно, только с некоторыми изменениями.

Выслушав весь ее рассказ, князь Голицын снова начал допросы

– Вы должны сказать, по чьему научению выдавали себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны.

– Я никогда не была намерена выдавать себя за дочь императрицы, – отвечала она твердо.

– Но вам говорили же, что вы дочь императрицы?

– Да, мне говорил это в детстве моем князь Гали, говорили и другие, но никто не побуждал меня выдавать себя за русскую великую княжну, и я никогда, ни одного раза не утверждала, что я дочь императрицы.

Голицын показал ей отобранные у нее завещания Петра Великого, Екатерины I и Елизаветы Петровны, а также известный нам «манифестик», посланный ею из Рагузы к Орлову.

– Что вы скажете об этих бумагах? – спросил он.

– Это те самые документы, что были присланы ко мне при анонимном письме из Венеции. Я говорила вам о них.

– Кто писал эти документы?

– Не знаю.

– Послушайте меня, – сказал князь Голицын: – ради вашей же собственной пользы, скажите мне все откровенно и чистосердечно. Это одно может спасти вас от самых плачевных последствий.

– Говорю вам чистосердечно и с полной откровенностью, господин фельдмаршал, – с живостью отвечала пленница: – и в доказательство чистосердечия признаюсь вот в чем. Получив эти бумаги и прочитав их, стала я соображать и воспоминания моего детства, и старания друзей укрыть меня вне пределов России, и слышанное мной впоследствии от князя Гали, в Париже от разных знатных особ, в Италии от французских офицеров и от князя Радзивилла относительно моего происхождения от русской императрицы. Соображая все это с бумагами, присланными ко мне при анонимном письме, я, действительно, иногда начинала думать, не я ли в самом деле то лицо, в пользу которого составлено духовное завещание императрицы Елизаветы Петровны? А относительно анонимного письма приходило мне в голову, не последствие ли это каких-либо политических соображений?

– С какой же целью писали вы к графу Орлову и посылали ему завещание и проект манифеста?

– Я писала это к графу Орлову потому, что пакет из Венеции был адресован на его имя, а ко мне прислан при анонимном письме. И письмо к нему от имени принцессы Елизаветы писала не я – это не моя рука.

После многих еще вопросов и увещаний, князь Голицын опять настоятельно просил свой арестантку открыть ему все.

– Я вам открыла все, что знала, – отвечала она решительно. – Больше мне нечего вам сказать. В жизни своей приходилось мне много терпеть, но никогда не имела я недостатка ни в силе духа, ни в твердом уповании на Бога. Совесть не упрекает меня ни в чем преступном. Надеюсь на милость государыни. Я всегда чувствовала влечение к России, всегда старалась действовать в ее пользу.

Все было записано, что ни говорила она. Потом все это прочли ей и дали подписать.

Она взяла перо и твердо подписала: Elisabeth.

Но князь Голицын не решался послать эти показания императрице: он все еще надеялся добиться истины.

До 31 мая он все ходил в каземат к пленнице, все уговаривал ее сказать правду; но все напрасно.

– Сама я никогда не распространяла слухов о моем происхождении от императрицы Елизаветы Петровны. Это другие выдумали на мое горе, – твердила она.

Ей показали ответы Доманского, которые уличали ее именно в этом. Упрямая женщина не смутилась и твердо сказала:

– Повторяю, что сказала прежде: сама себя дочерью русской императрицы я никогда не выдавала. Это выдумка не моя, а других.

Надо было, наконец, послать императрице это любопытное дело.

В своем донесении фельдмаршал добавлял о пленнице: «Она очень больна, доктор находит жизнь ее в опасности, у нее часто поднимается сухой кашель, и она отхаркивает кровью».

На другой день по отправлении донесения государыне Голицын получил два письма пленницы – одно к нему, другое к императрице. В первом она писала, что не чувствует себя виновной ни перед Россией, ни перед императрицей, что иначе не поехала бы на русский корабль, зная, что на палубе его она будет во власти русских. Императрицу она умоляла смягчиться над ее печальной участью, назначить ей аудиенцию, чтобы лично разъяснить ее величеству все недоумения и сообщить очень важные для России сведенья.

И это письмо она подписала по-царски: Elisabeth.

«Императрица была сильно раздражена этой лаконической подписью, – говорит составитель обстоятельной биографии этой несчастной женщины. – По правде сказать, какую же другую подпись могла употребить пленница? Зовут ее Елизаветой, это она знаете, но она не знаете ни фамилии своей, ни своего происхождения. Она была в положении «непомнящей родства»; но во времена Екатерины такого звания людей русское законодательство еще не признавало. Как же иначе, если не «Елизаветой», могла подписать пленница официальную бумагу? Но императрице показалось другое: она думала, что, подписываясь Елизаветой, «всклепавшая на себя имя» желает указать на действительность царственного своего происхождения, ибо только особы, принадлежащие к владетельным домам, имеют обычай подписываться одним именем. Под этим впечатлением Екатерина не поверила ни одному слову в показании, данном пленницей. «Эта наглая лгунья продолжаете играть свою комедию!» сказала она».

Вследствие этого, императрица написала Голицыну: «Передайте пленнице, что она может облегчить свою участь одной лишь безусловной откровенностью и также совершенным отказом от разыгрываемой ею доселе безумной комедии, в предположение которой она вторично осмелилась подписаться Елизаветой. Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы, наконец, ее образумить, потому что наглость письма ее ко мне уже выходит из всяких возможных пределов».