Почти всю ночь они провели в пути. Время от времени призраками мимо проплывали освещенные, без единой живой души города. Усталость сломила Леонтину, и она погрузилась в дремоту. А когда проснулась, вокруг бушевала пурга. Узкая дорога с проволочным ограждением от скота по обеим сторонам напоминала ей Латвию. Казалось, за ближайшим поворотом пейзаж станет еще более знакомым и вскоре покажется Зунте. Но они въехали в темный лес и остановились у одиноко стоящего темного дома. Справедливости ради заметим, что ночные впечатления подвели Леонтину. Лес на самом деле оказался старым муниципальным парком, а одиноко стоящий дом — коттеджем вблизи небольшого городка; рабочие сталелитейного завода жили в окрестностях таких городков, где их подбирали и свозили к месту работы специально высылаемые автобусы.

Леонтину ждали, это стало ясно, едва загорелся свет. Дверная притолока была разукрашена бумажными цветами и лентами. По случаю ее приезда даже был вывешен государственный флаг, что осталось бы не замеченным Леонтиной, не обрати на следующий день на это внимание невестка. С постелей поднятые внук и внучка вид имели сонный. Они рассеянно целовали Леонтину и, благодаря ее за подарки, не очень убедительно восклицали: «О, какой кароший!..» Мирдза, невестка, от волнения безостановочно плакала. Как хозяйка она ничем особенно не выделялась, это Леонтина тотчас про себя отметила, зато продемонстрировала высокий медицинский класс, когда с Индрикисом после всех переживаний долгого дня за столом случился сердечный приступ.

Леонтина с головой окунулась в английскую жизнь. Ее интересовало решительно все: ее милый сын и милые внуки, окрестные замки, супермаркеты, где люди делали закупки, соборы, где молились богу, подземные гаражи в городе, где стояли их автомобили. В постоянном напряжении ее держал ералаш разноречивых чувств — новизна и что-то вроде ностальгической радости оттого, что свидание происходит наяву, возвращая ее к некой, давно отшумевшей поре. И вовсе не потому, что присутствие Индрикиса и Мирдзы к чужому и неведомому примешивало толику интимности. Нет, корни ностальгии уходили глубже. Сказка о мальчике-нищем, большой печатью английского королевства колющем орехи, была неотъемлемой частью детства Леонтины. Как и сказка уже пожившей Леонтины — о жителях Ламбета, танцующих ламбет-уок; как танцевал ламбет-уок капитан Велло! Затем еще сказка о красавце принце Уэльском с аккуратным пробором над левым виском: с какой самоотверженностью тот поступился королевским троном ради прекрасной леди Симпсон… Конечно, в последние годы память была уже не та, что раньше, но в свое время прочитанное в довоенных журналах Леонтина помнила хорошо. Столь же четко перед глазами стояли и фильмы, кадры кинохроники, просмотренные в кинотеатре Зунте, когда ее интерес был прикован к Англии.

Кое-чему пришлось подивиться. Прежде всего странному образу жизни и забавному мышлению ее милого Индрикиса. Оказалось, что Англию он знает куда хуже, чем она. Он не видел дома, в котором родился Байрон, не имел ни малейшего понятия о том, что происходит в Шекспировском Мемориальном театре в Стратфорд-он-Эйвоне. Когда она попыталась расспросить его о новой программе битлов, Индрикис скорчил такую гримасу, будто у него спросили, какого цвета глаза у Несси из озера Лох-Несс. Этого Леонтина не могла никак уразуметь.

— Послушай, — воскликнула она, — как ты живешь! Можно подумать, тебя в ящик стола запихнули! Кино! Кино! Чтобы смотреть кино, необязательно жить в Англии.

Странно было и то, что мелочность Индрикиса наглядней всего проявлялась в его расточительности, стремлении как можно лучше принять Леонтину. Индрикис позволял себе гнать машину за десятки миль, а цель на поверку оказывалась до смешного незначительной— съездили в гости в какую-то семью, к людям, которых Леонтина видела впервые, отобедали, поболтали и покатили обратно. Приведя Леонтину в дорогой ресторан, Индрикис мямлил, будто каши в рот набрал: он не знал, как заказывать и что заказывать. Леонтина раньше жила и теперь пребывала в полной уверенности, что все сущее в мире доступно и ей. А Индрикис здесь, в Англии, постоянно помнил о границах своих возможностей и жутко волновался всякий раз, когда собирался эти границы переступить. Он знал наверняка, по карману ли ему этот магазин или это развлечение, предназначена ли ему продукция этой фирмы, по его ли социальному рангу это знакомство. Нет, в самом деле, отчего Индрикис, ее сын, жил такой беспросветной жизнью, словно жучок-древоточец, забившийся в днище старого комода Ноаса? Деньги у него водились. К тому же он как будто смирился с незавидным своим положением, хотя иной раз и хвастал, куражился.

— С нами тут считаются, — разъяснял он Леонтине, как малому ребенку, — мы все-таки белые, а это кое-что да значит, когда негры валом валят, как вода в худую лодку. Я еще ни разу не был безработным. Конечно, вкалывать приходится почем зря — в будни ложусь с семи вечера, в три утра уже надо выезжать на работу.

В доме Индрикиса от вечного холода у Леонтины кости ломило. Центральное отопление включали всего на несколько часов в сутки, остальное время пробавлялись разными электроизлучателями. Мирдза очень гордилась своим изобретением — для обогрева дома пользоваться горячей водой. Ночью, когда электричество стоило дешевле, она кипятила три-четыре ведра воды и в больших емкостях разносила кипяток по комнатам.

На второй неделе Леонтина обнаружила еще одну несуразность: дети между собой говорили по-английски. Когда же Леонтина попробовала их пристыдить, младшая Лиана смутилась, а старший Карлис только ухмыльнулся:

— А зачем нам говорить по-латышски? Какой от этого прок?

Леонтина была не из тех, кого легко смутить, однако самоуверенный тон внука и сама постановка вопроса выбили ее из колен:

— Зачем? Иокогама, Алабама! Да затем, что мы латыши!

— Теоретически. А практически мы бритты.

— Что ты говоришь! Ну, прямо как Индрикис в детстве! Кто тебя этому научил? Запомни, постреленок, латышский — это язык твоих родителей.

— И родители достаточно часто говорят по-английски.

— Если мы не станем свой язык уважать, кто ж его будет уважать?

Карлис надулся и равнодушно пожал плечами; и так он ей напомнил Индрикиса в его отроческие годы, что у Леонтины сжалось сердце.

— Быть может, вы когда-нибудь приедете в Латвию. На каком языке там вы будете объясняться? — продолжала Леонтина, взяв тоном ниже.

— Мы не поедем в Латвию. — Зато тон Карлнса становился все более жестким и вызывающим. — Если бы там было хорошо, с какой бы стати па сюда переметнулся?

— Там, поросята вы этакие, покоятся ваши предки!

— Наша родина здесь. Лучше, чем в Англии, нам нигде не будет.

— Слушаю вас и диву даюсь…

— А чему вы удивляетесь, бабушка? Вы-то почему не научили па крепче любить Латвию? Здесь нам, бриттам, полагается любить Англию. Тут и без того хватает ханжей «Черной перчатки», при всяком удобном случае подчеркивающих свое особое положение, даже портрет королевы готовы грязью забросать, однако почему-то не спешат убраться в свои Сьерра-Леоне или Зимбабве. И никогда не уедут. Если б их и силком выгоняли.

Разговор оборвался, поскольку Лиана, скорчив озабоченную рожицу, напомнила Карлису, что было бы неучтиво раздражать и дальше бабушку.

— Этой темы лучше не касаться, бабушка, хорошо? Вы интересная леди, однако есть вопросы, по которым нам будет трудно друг друга понять.

Леонтина ощутила такую душевную и телесную слабость, будто ей на голову свалился камень или начался приступ радикулита. День-другой отлежавшись в постели и еще раз взвесив в уме услышанное, она в подходящий момент завела об этом разговор с Индрикисом.

— Видишь ли, мой милый сын, мы в свое время тоже жили на чужбине и все же связи с родиной не утратили. Нам и не снилось, что мы могли бы стать чем-то иным, кроме Вэягалов. И когда я сказала, что надо вернуться обратно к своим, ты тоже это счел благоразумным.

Индрикис, ссутулившись, сидел в глубоком кожаном кресле («эту рухлядь я приобрел по случаю на аукционе») и, опустив веки, слушал слова матери. Его сдвинутые брови говорили, что он не совсем с нею согласен, однако возражать не стал.