Но все можно было объяснить иначе. Эдуард был неудобным подсудимым. Доказать его вину не удалось, а в своих показаниях и добавлениях он почти всегда из обвиняемого превращался в обвинителя. Остроумно, убедительно, едко изобличал он некомпетентность судей, ханжество прокурора, недемократичность процесса в целом.

В селенье, где когда-то жила Мария Эстере, группа сделала короткую остановку по дороге в древний город Тутманчапану, расположенный в северной гористой части Мундосы. Когда блистающий хромом огромный туристический автобус, распугав индюков и собак, протиснулся на базарную площадь селенья, шел дождь, по тем местам явление довольно необычное. Дети с ликующими криками шлепали по красным глинистым лужам, суетились женщины с различными посудинами.

Староста селенья был примерно одного возраста с Имантом. С гордостью сообщил, что он левый социалист, и вообще был очень доброжелателен. Марии Эстере, как и следовало ожидать, уже не было в живых. Двое из ее сыновей тоже умерли, третий как будто проживал во Флориде. Об Эдуардо Родригесе староста ничего не знал. Он с интересом выслушал рассказ Иманта.

— Нет, сеньор, о таком человеке мне ничего не известно, — повторял он, дружелюбно поглядывая на Иманта. — Но я могу сказать, что ни один удар по диктатуре не был напрасным. Прежде мы имели право говорить только «да», теперь мы можем говорить и «нет».

Он спросил, не желает ли Имант побывать на могиле Марии Эстере. Предложение было сделано от чистого сердца, но посещение могилы этой славной женщины ничем не могло помочь Иманту.

— Спасибо, — сказал он, — быть может, в другой раз.

— Да, — согласился староста, — и погода для этого не слишком подходящая, у нас редко идут дожди.

До самой Тутманчапапы автобус упорно взбирался по извивам горной дороги. Таинственный город, о котором почти не сохранилось преданий, произвел неизгладимое впечатление. Стены безо всякого скрепляющего раствора были сложены из гигантских, немыслимой тяжести тесаных камней. Как оказалось возможным сделать такое, по сей день никто не может сказать. Как не может никго сказать, кто это все построил. Тех людей уже нет, остались только плоды их труда.

Среди голых стен печально посвистывал ветер. Высоко-высоко, в блистающей синеве безоблачного неба, на недвижных крыльях выписывал круги горный орел, завороженный волшебством эллипсов своей скользящей тени. На стыках стершихся плит мостовой, не подверженные страстям эпохи, ползали муравьи.

«Ах, если бы такое случалось лишь с построенными городами», — подумал Имант Вэягал.

Полученные газетные вырезки он благополучно привез в Ригу и передал их Скайдрите; они и помогли воскресить деятельность Эдуарда Вэягала на далеком континенте.

Оставалась последняя надежда: продолжить поиски в Москве. Московское местожительство Эдуарда удалось установить по старым спискам читателей Центральной библиотеки.

Переночевав в «Золотом колосе», огромной туристической казарме, Имант ранним утром отправился по добытому адресу. При виде помпезного дома в центре Москвы с нарочито грубой облицовкой из гранита и золочеными излишествами по фасаду, Имант тотчас сообразил, что Эдуард, не мог иметь ничего общего с подобным домом. Но разочарование оказалось преждевременным. По обычаю предвоенного строительства старый трехэтажный каменный дом ломать не стали, а передвинули его на задворки нового роскошного здания. Старый дом не раз перекрашивался, в остальном же сохранил свой первобытный облик. Во дворе тишь и гладь, словно это был не центр большого города, а сонное предместье. В углу двора, в окружении разросшегося кустарника примостилась пестревшая деревянной резьбой беседка, как будто занесенная сюда из Кинешмы или Саратова. Каштан осыпался глянцевито-коричневыми орехами. На обложенных кирпичами клумбах георгины клонили свои уже прихваченные первыми утренниками разноцветные головки. Босоногие мальчишки на траве почему-то затеяли игру в хоккей. Женщина развешивала на веревке белье, старик прогуливал собачонку.

Из расспросов Иманту удалось узнать, что во время войны здание действительно служило общежитием, за подробностями ему посоветовали обратиться к Вере Исидоровне, в ту пору работавшей здесь комендантом или кем-то еще. Старики были любезны, словоохотливы. Прошло совсем немного времени, а он успел уже узнать об их житейских перипетиях и о том, в каком порядке суровые зимы чередуются с мягкими и что за птицы бегают по стволу дерева вниз головой. Иманта охотно провели по этажам, он даже побывал в нескольких квартирах, в подвале, на чердаке и еще в одном крохотном дворике, куда можно было попасть, протиснувшись между глухой стеной дома и блоком металлических гаражей. А вот Веру Исидоровну не удавалось отыскать.

Иманта это нисколько не удивило. Он уже привык к тому, что идти по следу Эдуарда Вэягала занятие не из легких — на каждом шагу подстерегают неудачи.

И все же Вера Исидоровна отыскалась. По рассказам соседей Имант вообразил ее несколько иной. Вера Исидоровна не вписывалась в этот двор, и к ней совсем не шли ни резная беседка, ни обложенная кирпичами клумба. Она была в черном пальто, в шляпке с узкими полями, с хрупким, старомодным зонтиком в руке. Простая, самобытная, по-своему даже элегантная. Если допустить, что одежда и всякие побочные аксессуары способны сохраниться шестьдесят лет, по ней можно было представить себе женщину той поры, когда мадам Кики Шанель являла миру свои первые модели одежды. Вера Исидоровна села на скамейку, очень прямая, с высоко поднятой головой. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь поредевшую листву каштана, серебрились седые волосы.

— Эдуарда Ноасовича я помню, — сказала она, с ощутимым усилием вдыхая изумительный воздух бабьего лета, может, от быстрой ходьбы, а может, от затронутых воспоминаний. — Как он выглядел? Как и положено выглядеть мужчине. Был немного похож на Роберта Эйдемана, немного на Якаба Алксниса.

Никакого словоизлияния, никакой пустопорожней болтовни: закончив фразу, она умолкала и сидела с отсутствующим выражением на лице.

— Как он оказался в этом доме?

— Он вернулся из-за границы. У нас обычно селились возвращавшиеся из-за границы товарищи.

— У него была отдельная квартира? — спросил Имант, понимая, что уводит разговор в сторону.

— Нет, комната. Большая, удобная… Это было зимой в первый год войны, очень суровой зимы. — Она потерла свои тонкие ладошки, как если бы сидела у огня, и бросила на него взгляд, означавший, что эта зима частенько ей вспоминается. — Отопление работало неисправно, температура в помещениях до того понизилась, что при дыхании клубился пар. Эдуард Ноасович почти не выходил из комнаты. Сидел в пальто на табуретке посреди комнаты, покашливал и листал книжки.

— Вы хотите сказать — читал.

— Нет. — Вера Исидоровна продолжала потирать ладони. — Перелистывал книги быстро-быстро. От начала до конца. Будто искал в них чего-то. Что-то хотел проверить или уточнить.

— А что это были за книги?

— По-моему, классики. Великие теоретики: Маркс, Ленин, Плеханов. О целях и задачах революции.

— И что же, он листал их с утра до вечера?

— Нет. Иной раз не листал. Просто сидел, одной рукой придерживая наброшенное на плечи пальто. На другой руке у него была узорчатая рукавица. У Алксниса тоже были такие рукавицы. Однажды я спросила Эдуарда Ноасовича, а где вторая рукавица. Он ответил: «Где-то затерялась. Столько пройдено, столько изъезжено». Больше я о нем ничего не знаю. Прошу прощения.

Имант Вэягал смотрел в глаза старой женщины, необычно живые, с годами ничуть не поблекшие, и совершенно отчетливо видел все, о чем она рассказала: большую комнату с обледенелыми окнами, Эдуарда, сидящего на табуретке, его холодное дыхание, наброшенное на плечи пальто. Но главное — единственную рукавицу, которая нашлась среди немногих сохранившихся вещей, рукавицу, которая в тяжкую пору согревала его коченеющие пальцы.

Имант вернулся в Ригу в том неукротимом творческом порыве и томлении, когда не терпится скорее взяться за работу. Оставался один выход: побороть трудности замысла упорством прилагаемых усилий, исподволь вжиться в создаваемый образ. Теперь он знал, каким должен быть этот образ.