— Да, к вечеру ждите грозы, это точно, — объявил Паулис. — Не то у меня на лбу, как на яйце с птицефермы, можете штемпель поставить «брехун со Знаком качества».

На обратном пути Паулис повстречал Молодого Клепериса, которому недавно стукнуло восемьдесят, и между ними состоялся такой диалог:

Молодой Клеперис. Знаешь, Паулис, меня Леонтина сегодня выспрашивала: чувствуете ли вы себя старым? А я ей говорю: сказать, что чувствую себя старым, было бы не шибко приятно. Сказать, что чувствую себя молодым, было бы смешно.

Паулис. Друг мой сердечный, чего уж мелочиться, это раньше годы в розницу шли, а теперь идут чохом.

Молодой Клеперис. Я так тебе скажу: старым себя не чувствую. А вот сил временами бывает то больше, то меньше.

Паулис. Нет ничего обманчивей движения. Подвижный подчас оказывается неподвижным, а неподвижный — подвижным. Невозможно из движения выхватить кусочек и сказать: смотрите, вот начало, а тут конец.

Молодой Клеперис. Диву даюсь, до чего жизнь пошла пестрая. День сносно себя чувствуешь, другой совсем никуда.

Паулис. Удел молодых в этом мире миловаться, удел стариков ворчать. Нет, все было бы слишком просто, если б человек начинался с рождения и смертью кончался.

Молодой Клеперис. Я не против старости, лишь бы не было болезней. Болезнь у жизни вкус отымает.

Паулис. Взять того же Янку Стуритиса. Кто скажет, что его нет? Он снова есть. Или рожь возьми: год она хилая, едва уродится, на другой глядишь, морем разливается. И не век, не два, со счету собьешься, считая. Силу и слабость надо вместе сложить. Да пошире, с размахом. А вместе сложил, совсем иная картина получилась. Что было худо, на поверку вышло хорошо. И наоборот.

Молодой Клеперис. Как же не быть хорошему. Однако и худого хватает. У меня единственный внучок. Имя у него импортное, штаны импортные, песни импортные, пляски тоже импортные, много ли от зунтянского парнишки останется?

Паулис. О том потолкуем при встрече лет этак через тыщу.

Молодой Клеперис. Паулис, Паулис, ни словечку твоему невозможно верить!

Паулис. Дело хозяйское, не хочешь — не верь. Но пуще всего небылицы слушай, в них много правды. Это я тебе говорю!

И пока они таким манером по душам говорили под палящим солнцем среди млевших от зноя полей, далеко-далеко в море, поверх дымки горизонта всплыло облачко и стало быстро подниматься, — так поднимается взбитая белая пена, когда из подойника в бидон переливают молоко. И тотчас прокатились отдаленные громовые раскаты, как будто на небесном чердаке сыпанули из мешка яблоки.

Но облако пока было неблизко, и солнце живым огнем по-прежнему жгло. Струившийся в дрожащем мареве проселок до рези слепил глаза. Под бременем зноя в ногах ощущая еще большую слабость, Паулис, звучно отдуваясь, плелся к дому. Сердце беспокойно колотилось. Теперь и горизонт весь почернел и молнии стали постегивать. В той стороне, откуда надвигалось ненастье, друг за дружкой потухли поля. Получилось так, будто Паулис бежал вперегонки с меркнущим светом.

Сумерки настигли его во дворе «Вэягалов». Теперь над головой зависало одно-единственное облако, клочковатое, растрепанное, как неумело груженный воз сена. И, совсем как растрепанный воз, ветер терзал черную тучу, срывая с нее клочья и целые вороха.

Деревья во дворе, до той поры притихшие, разом зашипели, в кипении листвы низко накренились в одну сторону. Взбивая пыль, с громкими шлепками по иссохшей земле зарешетили первые капли дождя. Хотя шум стоял великий, Паулису вдруг показалось, что среди мертвой тишины во двор разом свалилось пять огненных стрел, — будто в колыхавшиеся на ветру деревья кто-то ткнул горящую пятерню. И тотчас раздался такой оглушающий взрыв, что Паулис грудью грохнулся на стол. Увидел — дверь сама собой отворилась и, в голубых змейках пламени, со школьным ранцем в руке влетела в комнату внучка Марите.

— Дедушка, что с тобой?

— Споткнулся я.

Сквозь закрытые окна, а пожалуй, и сквозь стены в Крепость проникал немыслимо громкий шелест дождя. Сделалось совсем темно, это Паулис понял, когда глаза у кошки загорелись, как ночью. Безостановочно стреляли молнии, стоял такой ужасающий грохот, словно мир раскалывался на куски. Дрожали оконные рамы, гудела земля.

Потом вдруг посветлело, темнота разлетелась в стороны, точно по ней жахнули добела раскаленным молотом. И опять почему-то в полной тишине Паулис увидел, как через всю комнату пролетел сверкающий огненный клуб, волоча за собой искрящуюся синюю нить.

Пахнуло резким, неприятным запахом. Дождь нахлестывал по крыше и стенам. Марите спряталась за шкаф. Поначалу Паулису казалось, ничего особенного не произошло. Но потом заметил — синяя искрящаяся нить зазмеилась по электропроводке.

— Звони пожарникам! — Паулис рывком выволок внучку на середку комнаты.

Когда подоспели пожарные, кровля хутора «Вэягалы» полыхала вовсю. А Паулис, сидя верхом на гребне крыши, с яростью стегал пламя мокрым одеялом. Брандмайор божился, что при этом Паулис еще что-то громко выкрикивал. Вряд ли он пытался огонь заговаривать, отдельные возгласы были отчетливо слышны: «Ах ты, сатана, бычина рыжемордая, а ну, пошел в свое стойло!», «Так ты заодно с казаками, с царскими недобитками!», «Прожора треклятый, все равно тебе не будет хода!»

Когда Паулиса сняли с крыши, он был уже мертв.

В Зунте судачили, будто Паулис дочерна обуглился, будто дым валил из гроба даже в кладбищенской часовне. Однако врачи заключили, не пламя его одолело, а сердце раскололось на пять частей, не выдержав неравной борьбы.

Такого гроба никто не видывал. Узнав печальную весть, друзья Паулиса собрались в колхозной столярке и за ночь смастерили дубовый гроб с трехэтажной крышкой. Нания по древнему обычаю рода Вэягалов в него положила горсть хмеля, деньги и гребень. По настоянию Виестура туда же поместили и скрипку.

После того, как могилу засыпали, осталось много песка, и друзья говорили: «Могло ли быть иначе? Наш Паулис такой человек. Как жил, так и помер — с горкой».

Погода держалась теплая, о пристанище пока горевать не приходилось. Нания с девочками поселилась в амбаре, Виестур с женой приютились на сеновале. Понемногу выявился нанесенный урон. Крыша Крепости сгорела, считай, целиком, но само строение только стропил лишилось. Вид, конечно, был жутковатый. Верхний этаж насквозь промок, весь в потеках от черной жижи. Низ в основном лишь промок. Одежду пришлось перестирать или высушить, часть мебели оказалась вполне пригодной. Только английские напольные часы остались, пожалуй, нетронутыми. Даже во время пожара, когда заклинатели пожарной кишки без зазрения совести расхлестывали струи направо и налево, часы, не прерывая размеренного хода, аккуратно и с достоинством отзванивали каждую уходящую четверть часа.

Но следовало подумать о будущем. В любой момент могли зарядить дожди, а дом — словно выдвинутый ящик стола. Да и зима не за горами, в мороз какое житье в амбаре, уж тем более на сеновале.

На следующий день после пожара председатель колхоза Шкинейс объявил Виестуру, дескать, судьба позаботилась, чтобы ключи от одного фабричного производства дома у него до сих пор завалялись, — вон гляди, на столе лежат. Правление, правда, пока не собиралось, но если этот дом не отдадут Виестуру с его пятью дочерьми, можно считать, у него, председателя, всякое соображение сквозняком повыдуло. Короче говоря, Виестур со своей семьей может готовиться к новоселью. Виестур поблагодарил, сказал, что поразмыслит, а Шкинейс, в свою очередь, заметил, что размышленье вещь хорошая, на сей раз, однако, пусть не слишком ею увлекается.

Вечером Виестур вызвался отвезти Валию в магазин за свежим хлебом. По дороге будто ненароком отклонился в сторону к так называемым фабричным домам. В общем это был в чистом поле выросший жилой район колхозного поселка. Примерно год назад съехались сюда экскаваторы, бульдозеры, краны, синие прицепы-теплушки. Первый десяток домов уже был готов — одинаковыми кубиками выстроились в ряд с крутыми крышами под красным шифером. Конец улицы, откуда началось строительство, вид имел вполне благоустроенный. И дома казались добротными— одни белым кирпичом облицованы, другие из бетонных блоков.