— Должно быть, все видят, — ответила Ольга Самойловна, наливая подруге чаю.
— Так почему ж он у нас держится? Надо нам тащить его на общее собрание, спросить отчет да и переизбрать. — Лицо Варвары Сергеевны сделалось суровым, она выпила глоток чаю и продолжала: — То был у нас секретарем партбюро Иван Иванович — его дружок и защитник. А теперь на том месте твоя дочка, и, веришь, Оленька, не одобряю я ее действия.
— Почему?
— А чего ж она с ним нянькается? Собралась переделывать его в лучшую сторону… Да разве его переделаешь!
— Эх, Варюша, дочке моей, как я понимаю, нелегко, — заговорила Ольга Самойловна, подперев рукой щеку. — Сама вижу — трудно бедняжке. День и ночь все по колхозу кружится, мальчонку на бегу видит. Приходит домой поздно, уморенная, сердитая, а спать сразу не ложится. Садится за стол и пишет, — а ты думаешь, о чем? Все о Хворостянкине. Две тетради исписала… Я как-то заглянула в ту тетрадку, а там весь его характер списан.
— Это к чему ж такая запись? — удивилась Варвара Сергеевна. — Или об этом верзиле книгу думает сочинять, а может, то все к тому, чтобы характер переменить?
— Про то я, Варюша, ничего не знаю, в ее дела не вмешиваюсь, а только один раз я слышала ее разговор с Кондратьевым. Как-то поздно ночью заехал он к нам, в пылище весь, грязный, тоже уморенный. Умылся, поел, а после этого они почти до утра все о чем-то беседовали. Я краем уха слышала, а только многое не разобрала: что-то у них там свое, — а главное поняла: Кондратьев все научает Танюшу, как ей сделать так, чтобы повернуть Хворостянкина в нужную сторону. «Был же он, говорит, хорошим председателем, а ежели изделался плохим, то мы в том повинны…» Так прямо, без всякого стеснения, и сказал…
— А Танюша что ж ему?
— Она что ж? Согласилась. — Ольга Самойловна вздохнула. — Эх, не знаю, что из этого у нее получится… Молодая…
Давно пропели полуночные петухи, а Татьяна не возвращалась. Так и не дождавшись ее, подруги легли спать на одной кровати — Ольга Самойловна у стенки, а Варвара Сергеевна с краю. Теперь они вспоминали молодость, разговаривали вполголоса, и от этого на сердце у них было так тепло и покойно, что они очень скоро заснули.
Варвара Сергеевна спала мало и чутко; когда она открыла глаза, то в комнате горел свет, а над столом, спиной к кровати, склонилась Татьяна, — косынка у нее сползла на плечо, а волосы спадали на лоб.
«Пишет, и опять, наверное, о Хворостянкине, — подумала Варвара Сергеевна. — Значит, задание ей дано такое важное, вот оно как… А молчит, мне ничего не сказывала… А может, и я в чем бы подсобила…»
Она хотела заговорить с Татьяной, но раздумала, и хотя еще долго лежала с закрытыми глазами, но уснуть не могла.
Рано-рано на рассвете вся степь, от Усть-Невинской до Яман-Джалги, наполнилась теми особенными звуками, когда легко догадаться, что уже кто-то куда-то едет, и едет спешно; когда в отдаленном гудении моторов ухо улавливает то дружную песню, то конский топот, то отчетливый стук колес, то всем знакомый в этих местах цокот ступиц, а то и грозный голос кучера, обращенный к непослушным лошадям.
Звуки эти родились на разных дорогах, но по всему было видно, что весь этот разноликий транспорт двигался одним и тем же курсом — на Рощенскую. Смотришь, там пылит полуторка с довольно шумной компанией в кузове, — это от них несется по степи песня; там зеленым жуком пролетит между пшеницей «Москвич», выскочит на пригорок и затем надолго скроется в цветущих подсолнухах; там «Победа» легко и плавно закачается по взгорью; там, смотришь, покажутся два всадника, красиво рисуясь бурками на фоне розовой утренней зари; там линейка покатится с горы, да так покатится, что паренек-кучер, упираясь ногами в передний козырек, изо всей силы натянет вожжи, как струны; там, выскочив из-за холма, напропалую помчится тачанка в упряжке пары холеных, гнедой масти жеребцов, тех лихих жеребцов, которые застоялись у себя в денниках и теперь рады были резво тряхнуть гривами. И хотя действительно они умели показать прыть и тачанка от этого неслась, как говорят, «на полных парах», так что спицы уже не рябили в глазах, а сливались в один сплошной круг, но и такой быстроходной тачанке пришлось поневоле уступить дорогу. Сперва, совсем неслышно, возле нее промелькнула «Победа», хитро подмигнув красным глазом; затем, подавая частые и сердитые сигналы, выскочил вперед «Москвич», а уже потом, окончательно завладев всей дорогой, два грузовика вихрем прогремели мимо, обдав тачанку и ее пассажиров вместе с кучером таким густым облаком пыли, что гнедые жеребцы сразу сделались серыми…
Но было обидным не то, что ушли они далеко вперед, — с этим можно было смириться, ибо и на Кубани, где тачанка еще в моде, все уже знают, что даже самые холеные жеребцы не угонятся за машиной; можно было бы простить и то, что пассажирам довелось глотнуть пыли и потом еще долго вытряхивать пиджаки и фуражки, — к этому в летнюю пору на Кубани тоже давно привыкли. Горькую же обиду, вернее — не обиду, а зависть, в душе кучера вызвали те насмешливо-гордые улыбки, которые он успел заметить на самодовольных лицах шоферов, именно те улыбки, которые говорили: «Эй, управители лошадиного транспорта! Крути хвосты, подбавляй газу, — все одно не догонишь!»
Те водители грузовых машин, которые стремительно обогнали стансоветскую тачанку и насмешливо посмотрели на кучера, вдобавок ко всему были еще и большими гордецами, считавшими, что держать в руках не руль, а вожжи и кнут — недостойно мужчины. Но вскоре, как только въехали в Рощенскую, они изменили свое суждение о конном транспорте, ибо на площади, против окон райкома, давно уже стояли тачанки и линейки, а кучера с самодовольным видом распрягали приморившихся лошадей и давали им свежей и сочной травы.
21
Кто бывал летним утром в Рощенской и видел восход солнца, когда сады в ярких лучах кажутся не зелеными, а темно-розовыми; кто наблюдал красивые искорки росы на листьях, сочную зелень парка на площади, сырой холодок, падающий от деревьев через всю улицу, а площадь уже людную и шумную, — тот во всем этом светлом и мягком-мягком облике станицы замечал необычайную свежесть и молодость.
День только-только разгорался, а у здания райкома уже расположились обширным лагерем и машины, и бедарки на двух колесах, и привязанные к коновязи лошади, укрытые бурками, и тачанки, в задках которых распряженные кони наслаждались сочной травой. По всему было видно, что сюда съехался актив — люди, известные не только у себя в станицах, но и в районном центре, где им частенько приходилось встречаться и на бюро, и на исполкоме, и на сессии. Это были соседи и старые друзья по работе, и поэтому у них не было недостатка ни в рукопожатиях, ни в разговорах, ни в расспросах, ни в громком смехе, ни в том, чтобы закурить из одного кисета и постоять компанией у пивного ларька.
Площадь шумела людскими голосами, и в этом нестройном говоре можно было уловить лишь обрывки фраз.
— Здорово, Прохор Афанасьевич! Как действует электричество?
— Приезжай да посмотри.
— Ты ж с докладом прибыл или как?
— А! Семен! Дорогой ты наш директор!
— Вот кто нам поведает правду!
— Привет «Кочубеевке»! Что такая гордая? План не выполнила, а нос дерешь.
— Стефан Петрович, привет тебе от Гордея Афанасьевича! Заболел, бедняга, и вот не смог приехать. Уже и речь приготовил, а высказать не смог. Все о финансах печалится.
— Так, значит, ты решил в пять дней поставить всю линию? А где возьмешь столбы?
— А у меня запасец.
— Почему ты удивляешься моему успеху? Я же процентов восемьдесят пустил в комбайны — никакой тебе тревоги.
— А с хлебом первым рассчитался Рагулин?
— Разве его обгонишь! Но мы тоже вчера завершили.
— Тимофей Ильич, знать, сынок дюже важную новость привез из Москвы?
— На сессию ездил, а в свободное время всякими делами занимался. Для района закупил таких машин…