И все, все из‑за нее, из‑за Эли. Хотя нет, не из‑за нее. Конечно же нет. Это все из‑за представителя дружественной нам далекой страны. Математика торжествует, прекрасные женщины по заслугам принадлежат докторам наук. Конечно, она спала с ним — да, она обнимала его, она целовала его — и уже не только из‑за какой‑то там решенной им задачи. Недаром она закричала, голос у нее изменился, он стал таким резким. Что же она так на него крикнула? Он готов был отдать ей все, в обмен он хотел только услышать от нее, что у нее ничего не было с Дж. Б. Прачандом. Конечно, он не поверил бы ей, но это значило бы, что она его забыла. Но она не забыла.

Жар душил его, обида омывала его ледяными волнами, то были волны другого мира, который назывался — забвение. Да, между ним и Элей все было кончено, хотя прояви он выдержку, такт, доверчивость, склонность к длительному самопожертвованию, отрешись он от надежд, и кто знает… Но ждать он не мог. И тут же — таково непременное правило отрекшихся — ему захотелось унизить предмет своего недавнего поклонения, разбить его, как язычник, принявший крещение, разбивает, отрекаясь от старых богов, глиняные изваяния. Но Зыкин делает это не сразу, прежнее уважение еще некоторое время удерживает его руку, ненадолго, правда, но удерживает. Ну и пусть, говорит себе Зыкин, ведь я не нужен ей, говорит он, и она… да, и она мне не нужна. Что она мне? Да, что она такое? Я любил ее. И что же?

Эля такая же, как и все, все они подлые бабы, сидят в баре «Садко», попивают кофе, сидят в баре «Националь», сидят в баре «Интурист».

Белый снег, холодно, хотя нет — жарко, нестерпимо жарко. Эля, люби меня! Не хочешь? Ах, не хочешь… Почему так темно? Ночь уже или еще вечер? Жив он или уже умер? Минуты прошли, часы, а может быть, вся жизнь? Где он?

Темнота и белый снег. Мост, черные разводья похожи на глаза фантастического чудовища, Зыкин стоит у перил. Может быть, спрыгнуть? Нет, он не прыгнет, это было бы слишком роскошно, она так и не узнала бы, что он о ней думает. А впрочем, она и так этого не узнает, подлая шлюха, он должен вырвать ее из сердца. Только что же тогда в нем останется? Он хотел бы умереть. Вот он умер, она приходит проститься с ним, а ему уже все равно. Она целует его, она говорит: «Зачем, ах, зачем ты это сделал, зачем поспешил? Ведь все еще могло быть, останься ты в живых, а теперь это невозможно…» Так скажет она, а он будет мертв, ему будет все равно, у мертвых ничего нет, все есть только у живых — надежда, радость, боль, несчастья, разбитые сердца, болезни, улыбки, объятия, все это есть только у живых, и выходит — это и есть счастье: жить, быть живым, чувствовать, мучиться, надеяться, ошибаться, снова надеяться, дышать, жить. Все меняется, вот река, она замерзла, покрыта снегом, черные разводья, холод и стынь. Еще день, еще, но солнце все равно взойдет, и только мертвые не увидят этого.

Надежда — есть ли у него надежда? Над мостом свищет ветер — есть, есть. Он стоит на мосту, над рекой, медленно и тяжело идут по мосту трамваи, так тяжело, словно дано им везти заботы и горести человечества, скопленные за много сотен лет, — медлительные железные ящеры, а вокруг — снег и ветер. Зыкин плачет. Он оплакивает свою любовь, которую только что разбил и растоптал, от которой отрекся. Он не может любить шлюху, это же ясно, но Элю — только ее он может любить, он плачет от невозможности совместить несовместимое. Он не знает, что идет в нем процесс повзросления, что это детство выходит вместе со слезами. Да, думал он, для него, для инженера Зыкина, для великого спортсмена, имени которого так и не узнает мир, все кончено. Его удел — безвестность, и это самое лучшее, что ожидает его: ведь он может и умереть. Любовь была попрана, жизнь не имела смысла. «Я должен сказать ей все это». Да, так он решил, так будет правильно, последнее прости, голос из прошлого, пусть мучается потом, будь мужественным и скажи ей все.

Он идет по мосту, он не смотрит на разводья, ему бы только дойти до телефонной будки. Шаг, еще шаг, он услышит ее голос в последний раз, да, конечно, но если она его попросит… Он стоит в телефонной будке, его колотит дрожь, пот течет с него ручьями, стены будки сплошь изрезаны безмолвными иероглифами давно исчезнувших племен: Вася и Люба были здесь, 19‑25‑74 — Семен Иванович, Люся — 88‑12‑34, Дима, Коля, безмолвные тени. Он все стоит и стоит, непослушными руками снимает трубку, непослушными пальцами пытается набрать номер, ему страшно. И вдруг радость пронизывает его, он все‑таки набирает номер и понимает, что больше всего сейчас ему хочется, чтобы телефон ответил, ничего ему больше не надо, только услышать ее голос.

Он скажет, чтобы она не волновалась, не надо волноваться, все в порядке, ему стало лучше, ему хорошо. Извини, мне просто стало хорошо. Не сердись, я ушел, мы встретимся, мы еще встретимся… Как долго гудят эти гудки. А что, если она выбежала вслед за ним, она ищет его, она простудилась, а если она заболеет? Какая он скотина, дурак несчастный… Но здесь гудки прекратились, и голос — о, господи, ее голос — сказал: «Да, я слушаю. Кто это?..»

А он сказал: «Эля, это я».

Вот как оно было, вот во что вылилось, к чему привело Блинова стремление вмешаться в естественный ход событий, его попытка сыграть роль спасателя. Хорошо еще, что он не вообразил себя им всерьез: телефонный звонок, недолгий разговор, беглец нашелся, извивающиеся драконы, шурша, вернулись, краска на щеках. Инцидент улажен, его пребывание здесь, похоже, становится совсем необъяснимым и уж ненужным во всяком случае — достаточно было посмотреть на Элю. Он встает и раскланивается, хотя ему нравится здесь, нравится сидеть на этом канапе, нравятся высокие книжные шкафы, золотые переплеты. Ему кажется, что он дома, только здесь чище, здесь пахнет жильем, нет того налета заброшенности, возникающего всегда в жилище мужчины. Здесь женщина, и это придает всему смысл. Блинов встает. Он стоит, высокий и поджарый, он похож на цаплю, и Эля, плотнее закутываясь в драконов, так и думает — цапля, но, право же, симпатичная. Хорошо, что этот сумасшедший нашелся — пять минут назад разговор шел уже о том, чтобы обзвонить все больницы. Теперь он доберется домой, этот Зыкин. Кто знает, может быть, она его навестит. Не буду об этом думать сейчас. А цаплю мы напоим чаем, впрочем, это, конечно же, аист, раз он мужского пола, только выглядит очень хмуро. Эле сейчас хорошо, на душе стало легче, тем более что бедные туристы еще долго просидят, надо полагать, в Красноярске, а они будут пить чай.

— Я, — сказал Блинов, — мне…

Но она улыбается самой очаровательной из улыбок — нет, нет, она сейчас приготовит чай. И вот уже на маленьком чайном столике появляется фарфор — нежный коричневый фон, птицы, поющие на ветках. Чай был густым и душистым, и Блинов великодушно решил, что поделится с Элей своим секретом заварки. Эля слушала, как и подобает хозяйке дома, она смотрела на худое лицо с близко посаженными глазами, но взгляда его уловить не могла, и тут она поняла, что он ее немного боится и что он одинок. И пожалела его. Бедняга, подумала она, но что она вкладывала в это слово? Блинов видел, что она рассматривает его, он и вправду боялся ее. Не ее, конечно, а того, что от нее исходило, жизни, необъяснимого очарования, что всегда исходит от красивой женщины. Этого словами не передать, это подобно пению сирен, подумал он. Только меня не надо привязывать к мачте, я уже давно оглох, ничего не слышу. Если бы я ощущал тоску по женской любви, если бы я мог полюбить еще раз, — но огня уже нет. И не только огня — даже пепел, холодный и серый пепел давно развеян, я не гожусь даже в жертву сиренам, и это жаль — может быть, я спас бы кого‑нибудь, хотя бы Зыкина.

Чай был выпит, разговор угас. Надо было идти, надо было бежать, не так он, оказывается, и оглох, чтобы чувствовать себя в полной безопасности. Мачта, к которой он привязал себя, была очень кстати — заказанные книги ждали его в Публичной библиотеке, одной из пещер, в которой он скрывался время от времени. А книг здесь было более чем достаточно — он заметил это еще тогда, когда шел по коридору. Теперь он подошел поближе и увидел редчайшее собрание книг по истории Востока: Египет и Ассирия, Армения и Парфия, Вавилон и Греция, труды Тураева и Марра, Крачковского и Струве, а также Отто, Дрекслер, Лафайет, Буссе и Зингер, но особенно много здесь было книг знаменитого историка Алачачана. Его‑то Блинов и читал, это был выдающийся специалист по истории армяно‑парфянских отношений, корифей востоковедения, автор капитального труда «История Парфии», ученый с мировым именем. Книг его было не достать и не купить — как они оказались здесь, в этом доме?