На мгновенье мне стало странно, что я не удивляюсь ничему этому: этой ночи, Таньке Мухиной, крадущейся по темному коридору, ее пальцам, вцепившимся в мою ладонь…

Но я не мог удивляться — я и раньше знал, что так оно и будет. Знал с той минуты, когда тощая, еще безымянная девчонка глянула на меня через плечо.

— Вот здесь ты живешь? — спросила Танька Мухина, когда мы вошли.

— Отвернись, — сказала она минуту спустя.

— Не буду.

— Ну, не отворачивайся…

Дальше было как взрыв, город встал на ребро, и окно посыпалось искрящимися осколками. Два человека — больше ничего. Через тысячу лет люди станут мудрей и совершенней — но счастливей они не будут…

Потом, когда окно, стены и город встали на свои места и прошло еще сколько–то времени, она сказала:

— У тебя лицо положительного героя. Ты бы мог играть ковбоя в «Великолепной семерке». Вообще знаешь — ты мне нравишься.

Я ответил:

— Могла бы и раньше сказать.

Она засмеялась:

— Все как–то некогда было.

Потом тронула пальцами мою бровь и спросила:

— Откуда у тебя этот шрам?

— Давно уже, лет шесть. Стукнул кастетом один подонок.

— Из–за женщины?

— Из–за двадцати строчек в газете.

— Мог глаз выбить, — с некоторой тревогой сказала она.

— Мог, — согласился я равнодушно: дело было слишком давнее.

— Зато теперь ты романтический мужчина, — сказала она. — Перебитая бровь всегда красит мужчину.

Я улыбнулся и погладил ее по щеке. От той драки у меня не осталось неприятных воспоминаний. Хотя бы потому, что подонку, решившему мне отомстить, после пришлось вставлять три зуба — а вставные зубы, насколько я знаю, никогда не красят мужчину…

Потом она спросила:

— Как ты думаешь, двенадцать уже есть?

— Наверное.

— А час?

— Наверное.

Она завозилась, стараясь повернуть к слабому заоконному свету мою руку с часами.

И опять мне стало странно, что я не удивляюсь ее профилю в этой комнате и что мое плечо не удивляется легкой тяжести ее головы.

Она ужаснулась:

— С ума сойти — половина второго!.. Можно от тебя позвонить?

Я улыбнулся в темноте: она спрашивала, как гостья, и это было забавно, как если бы я сам спросил, могу ли позвонить по своему телефону.

Телефон (отводная трубка от квартирного) стоял у двери на табуретке. Я, не вставая, подтащил ее поближе.

Танька Мухина (Таня, Танечка, знал бы я, как ее назвать!) потянулась к трубке, плавно выбросив из–под одеяла руку, как пловец из воды. У нее было тонкое плечо и грудь, как у девочки. И снова я не удивился. Я и раньше знал, что она такая, другой она быть не могла.

Она спросила:

— А ты не ревнивый?

Я показал глазами на телефон:

— Любовник?

Она засмеялась:

— Хуже — жених…

Я тоже улыбнулся и стал смотреть, как Танька Мухина почти на ощупь набирает номер. Она набрала четыре цифры и спросила:

— Слушай, ты правда не ревнивый?

— Звони хоть всем мужчинам города.

— Только одному, — сказала она, и я почувствовал в полутьме ее хитрую улыбку. — Сугубо деловой звонок.

Она набрала две последние цифры, и немного погодя и услышал, как она говорит:

—- Андрюшка, милый! Ты понимаешь, я просто не смогла отсюда выбраться… Ну да, у Нинки. Последний автобус ушел перед носом… Тут два автомата, и оба с фокусами — съели две двухкопеечные, звоню гривенником… Андрюшка, милый, я сама хотела сегодня быть у тебя. Но я приеду утром, первым же автобусом… Андрюшка, ну, у меня же у самой голова кругом идет. Целую, милый.

Она положила трубку и объяснила:

— Это мой жених. Поставь будильник хотя бы на восемь.

Я сказал:

— Одевайся.

Она посмотрела на меня с удивлением:

— Ты что, с ума сошел? Это действительно мой жених.

— Одевайся.

— Ну, честное слово, жених! — Она улыбнулась: — Не веришь?

Мне хотелось ее ударить, с размаха шлепнуть по щеке, как не бьют ни врагов, ни воров, — только вот таких подлых девок.

Она посмотрела на меня и огрызнулась:

— Ах вот что! Ты, вероятно, думал, что я девушка!

— То, что было раньше, меня не касается.

Тогда она почти крикнула:

— Но он в самом деле мой жених!

Я сказал:

— А если жених, так что?

Глаза ее стали злыми:

— Слушай, что ты валяешь дурака? Мне двадцать два года. Должна же я когда–нибудь выйти замуж? Насколько я помню, ты мне руки и сердца пока не предлагал.

Я молчал.

— Тем более что я и сама бы за тебя не пошла, — сказала она спокойно, как о деле давно решенном.

— А это почему? — спросил я.

Меня действительно интересовало — почему?

— Что я, сумасшедшая? — ответила она. — Всю жизнь терпеть рядом творческую личность… Муж должен быть инженер.

— А как смотрит на эту программу твой жених?

Она спросила:

— Ты дурак или ханжа?

Я встал, надел брюки и рубашку.

— Можешь считать, что я дурак. А теперь катись отсюда.

Она поглядела на меня озадаченно и немного присмирела:

— Ты с ума сошел. Куда я пойду? Сейчас ночь.

— Я дам тебе денег на такси.

— С ума сошел! Выгонять женщину среди ночи.

— Ты не женщина.

— Дай мне какую–нибудь тряпку, я лягу здесь, на полу.

Я кинул ей одеяло и какое–то лохматое барахло. Она легла на полу у стены и завозилась, пытаясь укрыться. Но то нога, то плечо вылезали наружу.

Мне стало жалко ее, и я сказал:

— Ладно, ложись на кровать.

Она встала и пошла к кровати. Она была похожа на тощего шелудивого котенка и, как котенок, не стыдилась наготы.

Я сел на подоконник и закурил.

Она уже лежа спросила:

— А ты?

— Не твое дело.

Она поворочалась в постели, устроилась поудобнее и вновь обрела прежнее нахальство.

— Можешь лечь рядом, — сказала она. — Не бойся, я не стану покушаться на твою добродетель.

Я вполне серьезно пообещал:

— Не заткнешься — выпорю вот этим ремнем.

Она повернулась на бок и проговорила уже в полусне:

— Если бы знала, что ты такой дурак, позвонила бы снизу из автомата…

Я сидел на подоконнике и курил. Ночь уже добралась до середины, и в небе было темно, так темно, что дальше могло только светлеть. И в комнате было темновато, потому что во дворе горел один–единственный фонарь. Правда, глаза мои давно приспособились к этому скудному свету. Но смотреть в комнате мне было не на что — на нее я смотреть не хотел.

В конце концов, я и раньше знал, что так случится, что она будет спать на моей кровати, у стены. Давно знал — с той самой минуты, с того взгляда через плечо.

Но до чего же я мало знал!

Что ж, я и сам не ангел, и девчонки, мои ровесницы, тоже были всего только людьми — девчонки, теперь уже тридцатилетние, давно работают, матери, уже начали медленно сдавать… Что ж, и они были не ангелы, а люди — но ведь люди!

Да, веселый номер отколол двадцатый век…

А что — у него своя логика!

Сперва к черту красивости, банально говорить о любви! Потом (нельзя же остановиться!) — банально любить…

И вот уже свобода любви становится свободой без любви…

Недоверчивый век, циничный, как мальчишка, — он требовал только правды. Суровой, горькой, пускай самой низкой — но правды.

Он забыл, что правда бывает и высокой…

Брось, старик, при чем тут век? Жалкий прием плохих публицистов — все на свете тут же возводить в эпохальный масштаб…

Я снова закурил. В небе чуть просветлело, но на земле это еще не было заметно. На моей кровати спала тощая нахальная девчонка, совершенно взрослая женщина, которая сама устанавливает законы в своем мире.

Я сунул окурок в жестянку из–под сайры.

Барахло, которое я ей кинул, так и валялось в углу.

Я подошел к кровати. Она спала размашисто, маленькая ступня торчала наружу. Я осторожно подвинул ее к стене и лег, не раздеваясь, рядом, поверх одеяла.

Мне не было бы жестко и на полу. Какая разница, подушка или кулак под голову — мало ли как я спал в командировках! Мог бы и на полу — но зачем?