В последний миг щука делает стремительный бросок в сторону, уходя от накрывающего ее шара, но Общий Любимец оказывается проворнее. Он успевает одной лапой ударить щуку по голове, та свечкой взвивается в воздух, и тогда Черныш наносит ей удар второй лапой – более жесткий, прицельный, снизу, в набрякший огузок, провисший между жаберными крышками, щука плюхается в воду и, оглушенная, переворачивается вверх пузом.
Черныш совершает очередной прыжок, последний, и, ловко ухватив зубами рыбу за основание головы, шумно плескаясь, взбрыкивая задними лапами от радости, тащит «кандидатуру» на берег для разбирательства.
Всякий раз Общий Любимец аккуратно съедал свою добычу, ничего не оставлял, даже хребта, а потом бывал весел и сыт целый день…
Первая ворона тем временем приподнялась на осетре, стрельнула глазом в сторону сторожевика, будто из «орудья» пальнула, громко, во всю глотку, что-то проорала. Словно бы подала своей напарнице команду «Пли!». Вторая ворона также приподнялась и также гаркнула на сторожевик, отгоняя его от себя. Никитин в ответ лишь усмехнулся и расстегнул кобуру пистолета.
Первая ворона находилась уже совсем близко. Она вновь долбанула клювом осетровое нутро, выхватила крупный кусок черной, жирной, клейко слипшейся икры и защелкала клювом, стремясь проглотить его разом, замотала по-собачьи головой, закрякала. Икра забила ей пасть, ни вдохнуть, ни выдохнуть, ворона, стремясь проглотить кусок, подпрыгнула на осетре один раз, потом другой и третий, – действовала она осмысленно, совсем как человек, и осмысленностью этой своей, обжорством вызывала в Никитине двойную брезгливость.
– Хоть и говорят, что ты умная птица, а ты птица глупая, – Никитин поморщился, пристроил ствол пистолета у себя на локте и, почти не целясь, выстрелил.
Выстрел был достоин мастера спорта, пуля подсекла ворону, подкинула ее ввысь метра на три. Ворона взлетела вверх раскоряченными лапами, теряя в воздухе перья и пух, застрявший кусок икры выбило у нее из горла, размололо на мелкие куски, и он дробью попадал в воду. Следом в мелкую рябь тяжело шлепнулась сама ворона, дернула пару раз лапами и ушла на дно.
– Через пару суток от нее даже перьев не останется, – сказал Никитин, наводя ствол макарова на вторую ворону. – Здесь много сомов, а для сомов вороны – лучшая еда.
– Отлично, товарищ капитан-лейтенант, – восхищенно прошептал рулевой. – Отличный выстрел. Мне бы так научиться!
Никитин на реплику не обратил внимания.
– Сейчас мы приголубим и вторую, чтобы рот на икру не разевала, – сказал он.
Вторая ворона не ожидала от своей товарки цирковых кульбитов, щелчок выстрела, утонувший в стуке двигателя, не испугал ее. Она приподнялась на осетре, изумленно глянула в воду и в следующий миг, оттолкнувшись лапами от мертвого бревна, тяжело взмахнула крыльями, и Никитин подбил ее выстрелом уже на лету. Пуля проткнула ворону насквозь и зашвырнула в камыши. Два мертвых осетра с опорожненными выклеванными брюхами поплыли дальше.
Рулевой вновь произнес что-то восхищенное, скосив глаза на Никитина. Он пробовал как-то стрелять из макарова еще в Баку, сделал пять выстрелов, и все пять – мимо: у пистолета была сильная отдача, ствол, как ни держи рукоять, обязательно дергался, подпрыгивал, рука после стрельбы ныла.
А капитан-лейтенант щелкал ворон, будто на показательных учениях перед командой генералов. Вот что значит – специалист…
Ночью жара малость спадала и воздух начинал гудеть от комарья и прочей летающей, прыгающей, бегающей, пищащей, зудящей, ползающей, крякающей, скрипящей, свистящей, шуршащей, сипящей живности. Фонарей не было видно, их сплошь облепили мотыльки, бабочки, мошка, жучки, мухи. Свет почти не пробивался сквозь стекло, сочилась какая-то серенькая мертвенная сукровица, в которой невозможно было разглядеть даже собственные пальцы.
Астрахань в ночную пору жила в темноте. Электрический фонарь невозможно было включить – на свет с гуденьем, будто вражеские самолеты, мигом устремлялись летающие твари.
Часовые, охранявшие базу морской пограничной бригады, фонари старались не включать. Даже рот и тот невозможно было открыть – мигом забивало комарьем. Жаркие ночи эти были тревожными. Людей в бригаде не покидало ощущение, что вот-вот должно что-то произойти. Это было ощущение беды.
Территорию базы укрепить пока не удалось, для этого нужны были деньги, нужен был строительный материал – кирпичи, цемент, проволока, бетонные столбы, песок, гравий, кровельное железо. От густого нефтяного духа, повисшего над этой землей, казалось, невозможно было избавиться, он пропитывал людей насквозь, до костей, хотелось немедленно бежать в баню и – мыться, мыться, мыться… Но бани в бригаде еще не было.
Спасало то, что рядом находилась река. На отмелях вода делалась такой горячей, будто ее специально подогревали. Если бы была их воля, матросы из Волги вообще бы не вылезали.
Пропитанный нефтью грунт срезали и на грузовике вывозили на заболоченный соляной пустырь – там все равно ничего не растет, и расти никогда не будет: слишком ядовитые это места. Работа эта была тяжелой, нудной и, главное, ей не было видно ни конца ни края.
Под пропитанной нефтью землей неожиданно обнаружился старый асфальт, положенный еще до войны, – прочный, каменного замеса, такой асфальт способен жить века, его не берет ни время, ни гниль.
Где-то на севере погромыхивал гром, но тучи опорожняли свои чрева за Волгоградом, в степях, до Астрахани не дотягивали; здешние степи страдали от безводья. Земля ссохлась. Пыль, собиравшуюся на городских улицах, можно было поджигать, она горела, как порох.
Оганесов не заставил себя долго ждать – через несколько дней на базу ночью ворвались пять джипов. Напрасно часовой, стоявший в воротах, кричал, срывая себе голос: «Стой, кто идет?», «Стой, стрелять буду!» – на него, во-первых, никто не обращал внимания, а во-вторых, стрелять он все равно бы не осмелился. Приказа у него такого не было. В-третьих, часовой не знал, что из этого может получиться. А получиться могло так, что паренька этого, придушенного стальной удавкой, сбросили бы в воду и отправили плыть ногами вперед в Каспий. Время на улице стояло разбойное. Непростое время.
– Стой, стрелять буду! – надрывался часовой, с ужасом поглядывая на поваленные ворота, на полусбитый, похожий на огрызок зуба кирпичный столб, разрушенный мощным ударом одного из джипов, к носу которого был привинчен «страус» – прочное гнутое приспособление.
Впрочем, столб этот был совсем свеженький, поставили его недавно, два дня назад, он не успел еще толком высохнуть, окаменеть, поэтому джип и снес его так легко.
Разглядев это, часовой, оглушенный, смятый суматохой, занявшейся во дворе, едва не заплакал. Ведь наезд джипов на территорию воинской части в его понимании можно было сравнить лишь с нападением фашистской Германии на Советский Союз.
– Стой, кто идет? – закричал он вновь, не контролируя себя и не слыша того, что кричит. – Стой, стрелять буду!
Наконец его услышали, один из джипов развернулся в сторону несчастного часового, осветил фарами. Из джипа выскочил дюжий, с гладко выскобленным затылком и с хриплым сивушным дыханием молодец и, прикладывая ладонь ко лбу словно былинный богатырь, подступил к часовому, стараясь получше рассмотреть, что это за Змей Горыныч осмелился кричать.
– Стой, стрелять буду! – отчаянно завопил часовой. Был он пареньком в своей вологодской деревне, наверное, храбрым, хвосты коровам скручивал не задумываясь, по-рейнджерски бесстрашно, и девчонкам подолы пробовал задирать, а потом, когда уже ничего не получалось, готовно подставлял им под удар физиономию, терпел, но здесь, на воинской службе, он еще не освоился, и вот – совсем сплоховал, пропустил на территорию воинской части моторизованную банду и запаниковал.
– Стой, стрелять буду! – вновь просипел он смято, голос у него разом исчез, растворился внутри, нырнул в желудок, и он ткнул стволом автомата нависшего над ним бандита.