Впрочем, село он совсем не помнил, поскольку в двухлетнем возрасте был вывезен из него родителями. В памяти осталось лишь призрачное видение: избы, покрытые снегом, холод пространства и трубы, из которых в высокое светящееся небо поднимаются ровные, без единой кривулины, дымы.
Из деревни Леденцы отец его, строитель, старший лейтенант, увез в Карачаево-Черкесию, которая тоже почти не сохранилась у Мослакова в памяти, кроме, может быть, сверкающих золотом ртов горных жителей. Золотые зубы там считаются признаком богатства, авторитета, людей с золотыми зубами уважают. Тоненькие, как прутинки, большеглазые, нежные карачаевские девчонки специально вышибали себе зубы, чтобы вставить золотые. Иначе, считалось, женихи на них даже не посмотрят.
Чего только не вспомнишь, чего только не передумаешь в дороге. В голове возникло даже это, карачаевское…
А потом отца с матерью не стало, они погибли. Селевой поток, сорвавшийся с гор, накрыл крохотный офицерский поселок, разместившийся в ущелье. Пашка в это время находился в пионерском лагере, и его, чтобы куда-то приткнуть, отправили в Нахимовское училище. Особо заниматься Пашкиной судьбой было недосуг. Из Нахимовского он попал в высшее военно-морское, откуда вышел, уже имея на плечах лейтенантские погоны.
Обычная судьба, обычные беды – все как у всех…
Было жарко, солнце припекало так, что дорога под колесами рафика по-змеиному шипела, брызгалась черной слюной, подрагивала зыбко, иногда вообще пропадала, и тогда вместо нее возникала ровная седоватая вода, огромное, в половину шоссе, зеркало, и Мослакову начинало казаться, что рафик вот-вот обратится в корабль, поплывет по водной глади, взбивая буруны и хрипя мотором. Но едва машина въезжала в эту воду, как вода исчезала, отступала поспешно, под колесами снова звенел противный задымленный асфальт.
Это был мираж – то самое призрачное видение, которое возникает только в пустыне, в гибельно-жаркую пору, и способно свести путника с ума. К корпусу рафика нельзя было прикоснуться – металл обжигал.
– Не могу больше, дядя Ваня, – пожаловался Мослаков, – сил нету ехать. Надо окунуться где-нибудь. Вон уже сколько километров без передышки отмотали.
– Пятьсот, – деловито сообщил мичман, глянув на спидометр, – от базы, с которой мы выехали, от ворот – ровно пятьсот.
– Все, хватит! Сворачиваем к первой же речке!
– И перекусить уже пора.
Из еды у них имелось полбуханки черного черствого хлеба, четыре вялых, купленных еще в Астрахани, огурца, четыре сваренных в мундире картофелины и пакетик с солью.
Дедовская еда, паек голодного времени, пайка солдата суворовской поры. Солдаты Суворова от недоедания были, говорят, такие худые, что им мундиры специально подбивали ватой, чтобы выглядели потолще.
С другой стороны, у наших героев в карманах уже имелось кое-что, уже звенели кое-какие деньги.
– Пора, – согласился Мослаков.
– А как насчет рыбки, Паша?
– Будет вода – будет и рыбка.
Солнце продолжало припекать, оно сделалось нестерпимым, будто не куриное яйцо уже растеклось по небу, а жидкий металл, небесный свод был целиком залит расплавленным железом.
Километров через десять они увидели реку – небольшую, спокойную, с прозрачной водой, обрамленную кудрявыми кустами, с песчаными куртинами, на которые наползала вода. Мослаков решительно сбросил скорость, свернул к речке. Скатился в мягкий длинный ложок и остановился только тогда, когда въехал передними колесами в воду.
– Э-э-эхма! – закричал он восторженно, громко, прямо в кабине сбрасывая с себя одежду и наполняясь ликующим, знакомым еще с детства азартом, когда можно было содрать с себя неудобную нахимовскую форменку, почему-то все время жавшую под мышками, сковырнуть с ног тяжелые жаркие ботинки и прыгнуть в воду. А там уж, блаженствуя, поговорить с многомудрыми, все знающими пацанами о жизни, о девчонках, о будущем. Он торопился, не замечая снисходительной улыбки мичмана, наполнялся восторгом, будто резервуар водой, и почти не контролировал себя. – Э-э-э!
Прыгнул в воду и очень ясно услышал сердитое шипение, какое обычно издает раскаленный металл, на который попадает влага.
Продолжая восторженно вскрикивать и охать, Паша, кокетливо прихлопывая ладонью по воде, переплыл на противоположную сторону – в детстве этот стиль плавания называли саженками, – нырнул у противоположного берега под кусты, в яр, через минуту вынырнул, держа в руке крупного неповоротливого рака с широким хвостом.
– Рак! – не удержавшись, ахнул Овчинников. – Самое то к пиву!
Мослаков, не выпуская рачиху из руки, – раз с икрой, то, значит, рачиха – вновь нырнул и довольно долго не показывался на поверхности. Только в воде что-то похрюкивало да наверх выбулькивали крупные пузыри… Мичману начало мниться, что Паша задыхается в воде, он даже представил себя в Пашиной оболочке, и ему тут же стало не хватать воздуха, а Паша все не вылезал и не вылезал, сидел в омутке под берегом, да пускал пузыри. Мичман почувствовал, как тело его пробила дрожь. Но вот Паша громко, пробкой, вылетел на поверхность воды, залопотал что-то непонятное, заухал и возвестил о своей победе ликующим воплем: в другой руке он держал еще одного рака.
– Молоток, товарищ командир! – не стал скрывать своего восхищения мичман.
– Попался законный супружник этой вот самой дамы, – Мослаков потряс рукой, в которой была зажата рачиха, потом потряс другой рукой. – Забился, гад, в нору, клешни выставил – никак не взять. Щелкает клешнявками, кусается и не дается. Но нет таких крепостей, которых не брали бы русские морские офицеры.
У мичмана даже под мышками зачесалось – так захотелось в воду. Но нельзя: раз один сидит в воде, то другой должен на берегу куковать, стеречь оружие и машину – это закон.
Он вытер ладони о траву, поболтал ими в воздухе, остужая кожу, потом вытер пот. Сразу обеими ладонями.
– Жара, как в домне, Пашок, – прокричал он, словно бы Мослаков сам этого не знал.
А капитан-лейтенант тем временем выбрался на берег.
– Рачья речка – явление редкое, – Мослаков запритопывал ногами, сбивая с них ошмотья тяжелого, клейкого ила. – Мы будем круглыми дураками, если уедем отсюда без таза раков. Твоя задача, дядя Ваня, проста – нарвать крапивы, намочить и набить ею ведро. У нас там, в рафике ведро есть…
– Где?
– Э, дядя Ваня, дядя Ваня! Что бы ты делал, если бы о тебе не беспокоился Павел Александрович Мослаков?
Переложив раков в одну руку и надломив им клешни, чтобы не кусались, Мослаков открыл заднюю дверь рафика, приподнял брезент, лежавший на полу, – под брезентом поблескивало своими боками новенькое оцинкованное ведро.
– Ну как? – довольно спросил Мослаков.
– Фокусник! – восхищенно произнес мичман.
– Ловкость рук, и никакого мошенничества. Пока любитель «Смирновской» лобзал бутылку, я это ведро и оприходовал. Пригодится. В дороге вообще все гоже бывает, – Мослаков швырнул раков в ведро. – Главное, дядя Ваня, для сохранения товарного вида этих животных – мокрая крапива. Иначе мы раков до пива не довезем. И костерок надо бы затеплить. Десяток раков мы запечем здесь, пообедаем.
– Прямо в костре, по-походному? С грязью, с пылью, с копотью костерной?
– Зачем же? Сделаем все культурненько, как на каком-нибудь кремлевском приеме в честь высокого иностранного гостя: на настоящем противне, – Мослаков, будто фокусник, вытащил из-под брезента кусок кровельного железа, положил его на траву. – Личный подарок господина прапорщика. Прапор щедрый этот знал, что мы остановимся на берегу рачьей речки.
Мичман почувствовал, что тело его наполняется неким легким восторгом, – ну, будто бы у ребенка, – он издал птичье фырканье, покрутил восхищенно головой:
– Ну, Пашок-Запашок!
А Паша уже вновь мерил реку кокетливыми саженками, отплевывался водой, устремляясь к густому темному кусту, нависшему над блестящей тканью воды.
– Здесь должны быть хорошие добычливые норы, – на плаву, фыркая, прокричал он, – не занесенные илом. Раки, они обязательно чистят свои норы, в иле не живут.