— Закартошил? — спросила она вдруг.

Федя поразился: откуда она знает? При валке хитрые валялы иногда для крепости втирают в головку и в пятку размятую картошку: высохнет валенок в печи — станет будто каменный.

— Купила в прошлую зиму, а он до первой лужи, — пробормотала старуха. — Намокли и расползлися. Ишь, жулики…

— Я не закартошивал! — гневно сказал Федя.

— Вижу, вижу, — примирительно отвечала старуха, щупая валенок изнутри. — Неуж сам валял?

— А то кто же!

— Молодец… А у меня двое таких ухарцев, как ты, и оба бездельники. Хоть бы ремеслу какому научились! Нет — футбол гоняют.

Спросила цену, отсчитала деньги, ворча:

— Сына убили, вот с внуками маюся.

Едва она отошла, тотчас появилась та покупательница:

— Ну, слава богу! Не ушёл. Выпросила я у Анютки в долг до вечера… Ну-ка, дай я еще раз примерю.

Примерила один сапог, потом другой — Федя держался настороженно. Он дважды пересчитал её деньги, и только тогда отпустило его напряжение торга — повеселел, заулыбался. Зря подумал плохо об этой женщине, ничего в ней не было подозрительного.

Поискал глазами Степана — похвастать — куда тот исчез? Ага, вон он! Расторговался уже и идет сквозь толпу…

32.

— Теперь мы с тобой, Федюха, кумовья королю! — Степан приятельски хлопнул его по плечу, когда выходили с Перовского рынка, распродав все, что привезли с собой.

Торжество распирало его; он победно поглядывал по сторонам, отчего обрел вид озорной, мальчишковатый. Что касается Феди, то он… у него в душе было большее, чем просто радость от удачной торговли: пять пар, свалянных им самим, превратились в тугой сверточек денег — столько он никогда раньше и в руках не держал. Сверточек этот был теперь спрятан глубоко за пазуху и странным образом согревал.

Только теперь, кажется, они заметили, что стоял теплый весенний день, с крыш капало, воробьи московские истинно подеревенски купались в лужах.

— Вот чудо, Федюха, что так бойко распродали мы свой товар, — дивился Степан, ласково похлопывая себя по сытому животу (в столовой побывали). — Думал, кому нужны валенки в марте-то! Поди ж ты, спрос есть. А раз так, то поедем-ка мы с тобой в Колошино за шерстью. Тут не так далеко — на окраину Москвы. Живенько обернемся!

Покупать шерсть? Федя мгновенно представил себе весь этот страшный путь: опять щипать — на шерстобойку — сновать — валять, красить и оттирать на скребнице… Опять зябнуть и обливаться потом, опять бояться милиционеров. Да, но и — выручить деньжонок! И что-нибудь купить!

— Не с пустыми же руками тебе ехать домой! — сказал Степан, видя нерешительность младшего товарища. — Шерсти купи, Федюха: не захочешь сам валять, продашь кому-нибудь подороже — опять барыш. Ты слушай меня, я тебе не посоветую безделицы.

Сели в трамвай и долго ехали; потом на автобусе… Потом шли пешком мимо каких-то строек, сараев, куч земли и ям, мимо грязных сугробов и канав. И пришли, наконец, в такое место… хуже-то и представить себе невозможно.

— Свалка заводская, — коротко объяснил Степан. — Кожи тут выделывают, а шерсть и щетину соскребают и выбрасывают.

Свалка — несколько огромных куч; по этим кучам ползали, казалось (именно ползали, потому как были согнуты в три погибели!) две женщины самого страшного вида: грязные, растрепанные, багроволицые. Они собирали клочки шерсти, что топорщились поверху, у каждой была корзина в опухлых, красных руках. Еще одна примерно такого же вида женщина поднималась от ручья по скользкой тропинке, грязная вода стекала из тяжелой корзины ей на подол платья… если это можно было назвать платьем.

Тут же рядом с вонючей свалкой лепились друг к другу несколько дощатых сарайчиков; из одного из них вышел мужик, не мокрый, как эти, — просто одетый в грязное, и тоже, как и они, крепко подвыпивший. С ним Степан поздоровался за руку, как со знакомым; они переговорили коротко, и Степан крикнул:

— Заходи, Федюха!

А тот все еще оглядывался: бабы, что ковырялись в отвратительных кучах, спустились теперь в низинку, где тек грязный ручей, и стали полоскать в нем собранное. А та, что уже прополоскала, раскладывала клочки на досках и кусках ржавой жести, разложенных на мокром и почти черном снегу — это значит, проветрить и сушить на солнышке.

Вид этих людей поразил Федю — и такое может быть на свете? Он смотрел на них со страхом и — как на больных, с жалостью и смущением. Степан опять позвал его, и Федя зашел в сарайчик — вонь здесь душила прямо-таки до тошноты. Шерсть лежала на полу и на полках уже высушенная, увязанная в небольшие тюки или просто так, навалом. Степан набивал ею брезентовую сумку, мужик стоял рядом с ним, держал безмен — собирался вешать.

— Давай действуй, Федюха! Я договорился с Пал Митричем товар подходящий, цена — тоже. Выбирай которую посуше.

Да, это была та вонючая вторина, какую Федя покупал у Прасковьи Зыкиной в деревне Ергушово. Вот, значит, откуда она… Он молчал, страдая от отвращения, стал накладывать в наволочку, в которую заворачивал валенки, выходя на рынок.

— Набивай больше, Федюха, не покаешься, — советовал Степан.

Когда уже удалялись от свалки, Федя все еще оглядывался и выражение его лица позабавило старшего товарища.

— Что, страшно? — посмеивался он. — Ад кромешный, преисподняя. Да, парень, по-разному люди зарабатывают кусок хлеба. Еще и так.

— Они на водку, а не на хлеб, — возразил Федя.

— Не спеши осуждать, — строго сказал Степан, — не спеши. Человек — что омут: много всякого горя может вместить. Я два года воевал, полгода лежал в госпиталях — всякого навидался.

— Могли бы пойти куда-нибудь на фабрику, — возразил Федя. — Остальные-то москвичи вон какие чистенькие.

— Значит, не могут. Что мы о них знаем! Осудить легко кого угодно, на это большого ума не надо. Не от хорошей жизни они так-то. Мне этих баб жалко. Как подумаю: каждая из них девкой была когда-то.

— Ну вот… Зачем же они! Смотреть противно…

— А чем мы лучше их? Разве моя стируха краше этой свалки?

— У нас совсем другое, — не согласился Федя. — Мы хлеб сеем, город кормим. А валяем — это от нужды, а не от жадности.

— Они тоже не нужды. Много ли заработаешь на фабрике? А тут золотое место. Разобраться — не в отбросах они копаются, а в деньгах. Так-то. Будь у нас такое в Пятинах — вся деревня этим занималась бы.

— Не, — опять не согласился Федя. — Кто бы землю пахал?

— Пустое, Федюха! Много мы получаем в колхозе? Вот то-то. Эти знаешь как зарабатывают? Ого! Вот ты взял полпуда, я — пуд; считай, сколько мы с тобой оба им отвалили. А небось, за день не одни мы тут побывали. Точно говорю: это не свалка, а золотой прииск.

Возвращались опять на автобусе, на трамвае…

— Ну, Митрич! Ну, Змей-Горыныч! — посмеивался Степан. — Он у них царь и бог. И подпоит вовремя, и фонарь навесит под глазом любой из бабенок — попробуй его не послушайся. Ухорез! И денежки гребет лопатой… Угодил, как мышь в крупу.

Пассажиры осуждающе — а некоторые и гневно! — оглядывались на них. От их мешков пахло скверно. Федя отводил глаза: и стыдно было, и досадно, и зло брало.

33.

Он купил кое-какие обновки: кепку-шестиклинку, красные калоши-тянучки, которые умельцы-москвичи клеили из автомобильных камер, рубаху праздничную, белую, в голубой горошек; ну и еще три кило крупки манной, столько же белой муки на оладьи, кулек сухого компоту… Степан Гаранин тоже запасся обновками да гостинцами, еще и побольше Феди. И оба они по пути к вокзалу купили московские сайки, дружно слипшиеся боками, и мороженое, от которого Федя даже растерялся: не успел надивиться — уже тает в руках!

На Савеловском вокзале опять они боялись милиционеров, теперь уже из-за вонючей шерсти; прятались за торговые палаточки, за камеру хранения, втискивали свои вещи в подтаявший, покрытый ошметками грязи сугроб.

Был уже вечер, но привокзальная площадь освещалась электричеством и была светла, будто днем. Федя с интересом наблюдал за всем, что тут происходило, не отходя ни на миг от вещей.