— Ничего, Федюха! — хрипел, подбадривая, Степан. — Зато на поезде прокатишься, в Москве побываешь, булки белой попробуешь. А самое главное — разбогатеешь! Если, конечно, не поймают нас дорогой. Ну, ничего, авось обойдется.

И чем ближе к Калязину, тем явственней тревога слышалась в этом «авось обойдется», повторяемом время от времени.

— Степан Клементьич, а почему нам не разрешают валять валенки? В магазинах, говорят, валенок нет — где ж люди их купят, городские-то, если мы продавать не будем?

Степан покривился то ли от боли, то ли от Фединого вопроса.

— Почему не разрешают, говоришь? Боятся, что мы перестанем пахать и сеять, если будем заняты этим ремеслом.

— Но ведь мы валяем по ночам.

— А коли ты ночью не спишь, то какой из тебя работник днем?

— Да работник как работник. И не каждую же ночь мы в стирухе.

— Ты должен, как пчелка, нести мед только в общие соты. Вот так они считают, Федюха. У пчел в улье — полный коммунизм, все трудятся, так и у нас должно быть.

— У пчел одно, у людей — другое. Каждому человеку нужно свое: еда, постель, одежа-обужа.

— Пока так, а при коммунизме — все наоборот, — сказал Степан, будто поддразнивая младшего товарища. — Не свое, а общее: и еда, и постель.

— Нет, я все равно не понимаю, почему они не разрешают. Кому наша работа во вред?

Степан помедлил с ответом, потом сказал уже серьезно и словно бы нехотя:

— Боятся, что мы разбогатеем, вот что. Вдруг станем богатые — значит, кулаки! Выходит, выкорчевывали-выкорчевывали кулачество как класс, и вдруг — снова-здорова! — опять они, мироеды, появились!

— Кулаки — это которые работников нанимали, — возразил Федя. — А мы-то сами валяем.

Степан повторил решительно:

— Они боятся, что мы разбогатеем, — верно говорю! Я сам об этом думал. Тут для них главная опасность.

— Да почему? — не унимался Федя.

— Наверно, бедными легче управлять. Бедный всего боится, а богатый — он самостоятельный, начальников-то может и подальше послать. Так что они не любят богатых.

— А кто это «они», Степан Клементьич? Вот мы все говорим: они, они. Дарья Гурова, что ли?

— Да ну!.. Она сама подневольная, как и мы с тобой.

— Значит, милиционеры, что приходят с обыском? Или уполномоченные?

— Эти-то дураки. Им что прикажут, они и рады. Отобрать да ограбить всегда проще, чем своим трудом нажить. На грабеж большого ума не надо.

Тут Степан замолчал. Вид у него был разгневанный, даже свирепый — то ли от разговора, то ли от мучившей его боли.

— Тогда кто? Они в Калязине? Или в Москве?

Степан только посмотрел на него и не ответил. После долго шли, не говоря ни слова. А потом он сказал:

— Запомни, Федюха: я тебе насчет этого ничего не говорил. Не было у нас такого разговора. Забудь его.

«Испугался…» — подумал Федя, а Степан угадал его мысли.

— Не за себя опасаюсь, за тебя. Я-то тертый калач, меня за рубль двадцать не купишь. А вот ты брякнешь где-нибудь… Помни: за длинный язык длинный срок дают. Так что помалкивай.

Помалкивать, конечно, можно, это не так уж и трудно; а как все-таки понять, почему за ремесло преследуют, даже сажают в тюрьму? Кому от него плохо? Тем, кто покупает? Нет. Ведь, людям нужны валенки! Тогда, может быть, деревенским? Но ведь им заработать надо! На керосин, на топор или пилу, на калоши… На «штраховку», на какое-то «самообложение», на налоги…

Пятинский колхоз крепкий, он выплачивает за своих колхозников налоги, так что и на трудодни, бывает, нечего получать. Но все-таки выплачивает! А вот в той же Верхней Луде было: мужик сам себя зарезал, Сергей Грачев, — а отчего? Недоимка накопилась! Пугнули его тюрьмой, он и… говорят, соломки постлал в сенях и полоснул себя по горлу, как барана. Он тоже, небось, мог бы валенки валять и выплатить государству налог. И жил бы сейчас поживал.

Ничего не понятно!

30.

До Калязина добрались засветло. На вокзал не пошли, а свернули в сторону и, перейдя через станционные пути, свалили свою ношу прямо в сугроб за невысоким кирпичным строением, вроде склада. Степан даже умял вещи поглубже и, ногами подгребая, забросал снегом и свое, и Федино. При этом оглядывался сторожко и приговаривал:

— Береженого бог бережет. Стой, Федюха, тут, не отходи. Если подойдут мильтоны и выкопают — откажешься: не мое, мол. Понял? Я не я, и лошадь не моя, я и не извозчик — вот так. Пойду, разведаю. Тут как на вражеской территории…

Вернулся он нескоро, в легком подпитии и потому воодушевленный.

— Дронниковские клухи пришли с котулями и прямо на вокзал вперлись, — сказал, радуясь неведомо чему. — И вот дурищито: каждая на свои котули по подушке привязала: мол, для маскировки. Хо-хо! Ну, бабы!.. На них сразу мильтон глазом вострым. Я им мигаю: уметайтесь, мол! Кажется, сообразили.

Уже темнело. Ветерок поднялся, вьюжило немного. Спрятанные в сугроб вещи припорошило так, что, наверно, мильтонам можно было отыскать их только с собаками.

— Ну, сейчас билеты будут давать, — сказал Степан с таким видом, словно собирался кинуться в холодную воду. — Доставай деньги, я и на тебя куплю, а ты стой тут.

Он опять ушел и надолго. Наконец, прибежал: «Поезд идет!»

Федя схватился за свой чемодан, но Степан придержал его: «Погоди, погоди…». Выглянул из-за угла, скрылся, но вернулся скоро:

— Пошли, Федюха! Скорей!

Поезд останавливался в Калязине всего на три минуты. Он уже трогался, когда они подбежали, но именно так и рассчитал Степан: садиться, когда поезд уже отходит. Одну за другой он закинули вещи на площадку, мимо посторонившейся проводницы, а когда влезали, мимо проплыл милиционер, стоявший на перроне и провожавший их взглядом.

— Стоит, разиня варежку, — весело сказал Степан. — Привет тёще, служба!

Проводница поторопила их нелюбезно, и они ввалились в вагон, где сидели и лежали пассажиры. Вещи тут занимали и полки, и проходы, однако пятинские валялы кое-как протиснулись, нашли местечко и для себя. Федя упятился в темноту плацкартного купе, чемодан ему помогли закинуть на самую верхнюю полку под потолок. Степан хотел поступить и со своими вещами так же, но места не хватило, и он расположился у окна. Очень неплохо устроился еще и потому, что прикрыл сумку с валенками чужой пальтухой, а хозяйка этой пальтухи, старушка богомольного вида, сидела напротив, с нею Степан уже пошучивал.

Поезд бодро вздрагивал, набрав ход; за окном мелькали в ночи неясные тени; говор и стук и всяческое шевеление наполняло вагон — восторг постепенно овладевал Федей: он впервые ехал в поезде!

— Смотри-ка, и дронниковские клухи здесь, — опять непонятно чему обрадовался Степан. — Привет, бабоньки!

Те, кого он назвал «дронниковскими клухами», сидели неподалеку и тоже улыбались Гаране. Это значит, они из деревни Дронниково и знакомы ему с каких-то пор. Небось, будучи еще парнем, ходил к ним гулять. Их было три — все толстые, увязанные шалями, и сумки-котули у них были толстые, бокастые, причем чуть ли не в каждой и впрямь привязаны подушки.

— Тоже, небось, в Москву едут, — сказал Степан Феде, приглушая голос. — Собьют нам цену, а? Как ты думаешь?

Федя воспринял это всерьез, озабоченно пожал плечами: в самом деле, могут сбить.

— Эх! — совсем развеселился Степан. — Зря я не сдал их милиции.

Тут, легки на помине, вошли двое милиционеров и стали пробираться по проходу. Один из них остановился возле Степана и, откинув старушкину пальтуху, пощупал сумку, спросил:

— Валенки везешь?

Степан явно смутился:

— Да нет, так… барахло всякое.

Милиционер опять пощупал и сказал своему напарнику:

— Валенки, чего там!

И пошел дальше, остановился возле дронниковских, что-то спросил. Женщины отвечали полушепотом.

Второй же мильтон сказал Степану, мотнув головой:

— Ну-ка, мужик, давай выйдем.

Степан встал. Они пошли в ту сторону, где проводница лязгала железной дверкой печки. А трех дронниковских первый милиционер повел в другую сторону вагона. Федя испуганно следил: как это? арестовали их всех, что ли?